– Под Ленина копаешь?

– А знаешь, сколько твоих любимых танков – я уже не говорю об одноразовых шприцах – на один только ульяновский мемориальный комплекс можно было выпустить?

– Да на кой ляд эти танки? Мы их столько наклепали, что…

– Вот! Вот! Потому и наклепали без счета, что считать не умели и не хотели. Вот и просчитались кремлевские старцы. Вот и повело их на перестройку, которую тоже не просчитали.

– А твои дерьмократы лучше?

– Ну, если я дерьмократ, то ты совок красно-коричневый!

Тимофеев остановился, схватился за край стола, нависая над ним, словно ствол самоходной пушки. Голос его задрожал на ноте последнего срыва:

– Да, я – красный! От злости и обиды покраснел. Мне ногу оттяпали, а потом ваучер сунули. Я на него пять бутылок водки купил! Это что – моя часть всероссийского нашего достояния?! Это за то, что мои отцы и деды настроили, напахали, навоевали – пять бутылок водки?! Так это твои демократы сотворили, а не домушники. Это ты им служишь, ты их защищаешь. А меня – в коричневые записал. В фашисты, значит. А у меня батя под Берлином лег, а я фашист? – бил Тимофеев прямой наводкой, темнея от гнева и выпитого. – Так какого хрена ты к фашисту приперся со своей кралей? А? А ну, марш отсюда к своим демократам, трубка клистирная, мент поганый! Из-за таких, как вы…

Спорить с ним было и бесполезно, и опасно. Еремеев отшвырнул стул, загораживавший выход из гостиной, и двинулся в комнату Карины. Вошел без стука.

– Пошли, Карина! Вставай.

– Умираю – спать хочется…

– Надо идти. Пойдем!

– Куда еще?

– В баню.

– Не остроумно.

– Говорю в баню, значит, в баню! У меня на участке только баня и осталась. Дом сгорел. Там вполне переночевать можно.

– А здесь нельзя? – нехотя приподнялась Карина.

– Видишь ли, нас некоторым образом выставляют. Политические платформы у нас не сошлись. Консенсус не нашли.

– А там найдем?

– Найдем. – Еремеев снова закинул на плечо Каринину сумку.

– Далеко?

– С километр.

– Охо-хо… Только уснула.

Они побрели на еремеевское пепелище и вошли в незапертую баню, забитую уцелевшими или слегка обгоревшими вещами. В небольшой парилке на двух полках были расстелены спальные мешки, изрядно прокопченные дымом пожарища. На них и улеглись. Карина на верхней полке, а Еремеев на нижней. Обоим пришлось слегка подогнуть ноги – вытянуться в полный рост парилка не позволяла. От волос Карины, свешивающихся вниз и едва не касавшихся лица Еремеева, шел тяжелый густосладкий дух розового масла.

«Больше всего на свете, – припомнилась булгаковская строчка, – пятый прокуратор Иудеи не любил запах розового масла». «А чего особенного, вполне приятный аромат», – подумал Еремеев, удерживаясь от соблазна погладить душистые волосы.

– Вот этой ночи уже не было бы в моей жизни, – отрешенно глядя в осиновые доски потолка, произнесла Карина. – А она есть. Как странно… Наверное, это уже другая жизнь.

– Другая, – подтвердил Еремеев. – Я живу уже в третьей своей жизни.

– Значит, ты везучий.

– Хотелось бы так думать.

– Ну надо же! Представить себе не могла, что после Венеции буду ночевать в какой-то хотьковской бане…

– Жизнь хороша своими контрастами, – вздохнул Еремеев. – Вчера Венеция, сегодня Хотьково…

– А завтра?

– Завтра Париж или Лос-Анджелес.

– Ростов-на-Дону.

– Да ну? – в рифму удивился Еремеев.

– Я к тетке уеду. Там меня никто не найдет.

– А здесь и подавно.

Она замолчала, прислушиваясь к шуму проходящего неподалеку поезда, потом спросила:

– А когда он вошел в комнату, у него в лице что-нибудь изменилось?

– У кого у «него»?

– У Лео. Ну, когда я вроде как мертвая лежала?

– У него-то?! – усмехнулся Еремеев. – И ты называешь это лицом?! У него на ряхе было одно – как бы не воскресла и не проговорилась. И еще – бежать отсюда побыстрее и подальше. Забудь его, он остался в другой жизни. Тебе Венеция понравилась?