«Преступление и наказание» Витгенштейн читал в 1935 году по-русски, как свидетельствует об этом Фаня Паскаль. Фаня также рассказывает, что Витгенштейн настолько высоко ставил Достоевского, что, когда она в разговоре с ним как-то неосторожно заметила, что на Достоевского сильно повлиял Диккенс (что совершенно справедливо с историко-литературной точки зрения), Витгенштейн возмутился и показал рукой, поднятой высоко вверх, как велик Достоевский, и – рука опущена – как ничтожен по сравнению с ним Диккенс (что, конечно, справедливо лишь отчасти).

В целом, однако, можно сказать, что Достоевский не затронул глубинных экзистенциальных пластов в жизни Витгенштейна. Это сделал Толстой.

Характерно при этом, что Витгенштейн читал по преимуществу позднего Толстого. Известно, что он читал «Воскресение», «Хаджи-Мурата», восхищался такими плодами позднего эстетического редукционизма Толстого, как народные рассказы вроде «Алеши Горшка» и «Много ли человеку земли надо?». О том, читал ли Витгенштейн «Войну и мир», «Анну Каренину», «Смерть Ивана Ильича» и «Крейцерову сонату», сведений нет. Если читал, то не обсуждал этих произведений с друзьями.

Итак, не столько Толстой, сколько толстовство. Казалось бы, что общего между философией Витгенштейна и идеологией позднего Толстого? Между тем общее безусловно есть. Проявляется оно по меньше мере в двух аспектах. Первый аспект – это редукционизм. Что такое толстовское «Евангелие»? Оно характеризуется прежде всего тем, что четыре текста сведены (то есть в соответствии с этимологией этого слова – редуцированы) к одному. Толстой убрал главную дискурсивную особенность раннехристианского учения – его полифоничность, несводимость к единому мнению. В сущности, ранее христианство – это религия пропозициональных установок: («Он сказал…» – один из самых частотных оборотов в канонических Евангелиях). Это беспрестанный диалог между Иисусом, с одной стороны, и учениками, фарисеями, женщинами, Пилатом, с другой.

Пользуясь терминологией Р. Рорти (см. Рорти 1996), можно сказать, что Толстой «приватизировал» христианство и тем самым редуцировал его к сугубо внутренней душевной жизни (тезис о том, что Царство Божие внутри нас), то есть сделал следующий шаг после Лютера – десокрализовал Иисуса и попытался показать, что церковь не нужна даже в том ослабленном виде, в каком она присутствует в протестантской модели христианства.

Толстовство в определенном смысле напоминает буддизм, который Толстой хорошо знал и любил, причем не в исходной махаянической его версии, а скорее в дзенской, нигилистической. (Впервые толстовство как разновидность русского нигилизма было интерпретировано Б. М. Парамоновым в книге: Парамонов 1997.) Действительно, отрицание принятых в обществе духовных ценностей, устоявшихся идеологических инфраструктур, парадоксально роднит Толстого со «вторым этапом русского освободительного движения». Конечно, можно возразить, что нигилисты были насильниками, а Толстой проповедовал ненасилие. Но когда Толстой ходатайствовал перед царем за народовольцев, которые убивали царских министров, разве он тем самым не выказывал сочувствие убийцам?

Существует рассказ П. И. Бирюкова, первого биографа Толстого, о том, как однажды Толстой с кем-то из учеников косил луг в Ясной Поляне и ученик уговаривал его уйти наконец из Ясной Поляны и присоединиться к общине толстовцев. Толстой долго слушал, потом не выдержал и пошел с косой на ученика. Потом он бросил косу, упал ничком на землю и зарыдал.

Ясно, что эта неортодоксальность Толстого была гораздо ближе Витгенштейну, чем государственное православие позднего Достоевского.