Значит, это первые полтора года, половина восьмого класса и девятый. Сначала мы переписывались со скоростью «раз в месяц»: я отвечал где-то через неделю после Петриного письма, потом неделю это письмо шло к заграничному адресату, потом Петра тоже выжидала с недельку, писала, отправляла, ну и еще неделька, пока конверт с ее посланием не скользнет в мой почтовый ящик.

Так было в первые полгода, а потом… Потом, после летних каникул, в течение которых мы не переписывались (а это три месяца!), вот после каникул что-то произошло. Мы стали писать друг другу без всяких выжидательных пауз: получил письмо, тут же пишешь ответ, отправляешь и через две недели (ах, эта чертова медлительная почта за границу!) получаешь продолговато-голубоватый конвертик. Так было со мной, и так же с Петрой. Мы переписывались неистово, жадно, в нетерпении ожидая ответа. Это сделалось навязчивой необходимостью. Лично я ничего подобного не ожидал, даже представить себе не мог, что такое возможно. Я что, рехнулся, сошел с ума? Что со мной произошло? Интересно, что и Петра тогда задавала себе те же вопросы, как потом выяснилось.

Это «почти сумасшествие» длилось в течение всего девятого класса. О чем мы писали друг другу? Да обо всем. Будто разговариваешь сам с собой. Рассказываешь, делишься. Что прочитал, где был, что видел, как отнесся к какому-то событию, почему поссорился с приятелем… но уже вскоре – почему столько странного на свете, что есть добро и зло, что любишь, а что презираешь, что можно простить, а что никогда. Ну и в том же духе. То есть мы обсуждали уже не только (а со временем не столько) событийное, сколько глубинное, проблемное, нравственное. Вот это-то нас и повязало, связало морским узлом. Вскоре мы признались друг другу, что еще никогда и ни с кем из окружающих, даже с родителями, не обсуждали таких тем; да что там не обсуждали – потребности не было!

Я нашел друга. Исповедальницу. Христианка Петра это определила так: святой отец за перегородкой-занавеской, которому исповедуешься, открываешь душу, своё тайное… Так я, шестнадцатилетний, стал для нее вроде святого отца. Ну, образ, конечно. Но точный, правильный образ. А она для меня? Тоже точно, правильно: моей душой. И это уже не образ.

Мы открывали душу, а поскольку между нами была перегородка-занавеска (а если без метафор – самая настоящая граница), то эта преграда тяготила и (чудеса психологии!) сильнее притягивала друг к другу. Хотелось жарко выдохнуть и чтобы это тепло души огладило кожу другого, согрело ее. «Я хочу дыханьем согреть твою кожу», написал я тогда Петре, на что она (о, как я боялся ее реакции на это вольнодумство!) среагировала так: «А я хочу сыграть перед тобой до-диез минор Бетховена. Это соната № 14. Лунный свет над озером, мой Петер».

Человек я музыкально неграмотный. В те годы – особенно. Пришлось поискать ответа в библиотеке, в «Биографиях великих композиторов». Выяснилось, что эта соната – знаменитая «Лунная». И еще выяснилось, что Бетховен посвятил ее совсем юной, шестнадцатилетней венгерской графине Джульетте Гвиччарди, которой давал уроки, в которую влюбился и страстно хотел жениться на ней, однако… А ведь если б ему не отказали, то и «Лунной» бы не появилось, не существовало. Нет правды на Земле!

Кстати, о забавном. Петра довольно хорошо писала по-русски, со временем всё лучше, однако всего не могла выразить, как хотела бы (особенно когда речь шла о духовном), поэтому выражалась кратко и намеками. Например: «Мой дорогой Петер, я думать тебе рада». Это означало, что она любит думать обо мне. Или такое: «Я желаю видеть как ты видишь мне». В переводе это прозвучало бы так: «Мне хочется знать, как ты воспринимаешь меня» или «какой я тебе кажусь». Ну и еще: ставить запятые Петра считала явно лишним. Забавно.