.

Это наблюдение привлекает внимание к существеннейшему аспекту взаимоотношений народа и его языка – их динамизму. При всей их устойчивости и даже консерватизме они изменчивы, текучи. В судьбах языка находит свойственная жизни этноса тенденция преодоления своей внутренней неоднородности, сращивания с другими этносами, наконец, поглощения. Если народ – центр притяжения для соседей, то его язык вырастает в средство межэтнического общения, средство распространения его культуры. И, напротив, язык народа, переживающего культурный спад, духовный разлад, вытесняется, зона его распространения сокращается.

Национально-этническое самосознание склонно абсолютизировать роль языка в процессе национального становления, причем за этим скрывается культ самого этноса, стремление остановить его движение на некой вроде бы высшей точке эволюции. С тревогой относится оно к ассимиляционным процессам и взрывается, если подозревает хотя бы малейший элемент насилия, вмешательства власти в их поощрение или поддержку. В этой ситуации, как правило, отметается реально складывающаяся в обществе «иерархия» языков и агрессивно утверждается примат родного языка. Парадоксальным образом именно тогда-то и начинает торжествовать формула Сталина об «общности» языка как признаке нации.

Нельзя не задуматься о социальном и нравственном подтексте этого явления. Не означает ли факт существования «иерархии» языков и объективного неравенства людей, говорящих на этих языках? Разве существование в многонациональном обществе одного доминирующего языка не ставит в привилегированное положение и тех людей, для которых этот язык является родным? Ответ очевиден. Трудно не понять, почему человек, на своей родной земле вынужденный отказываться от языка своих предков, для того чтобы обеспечить успех своей карьеры, чтобы полнее выразить себя как личность в творческой деятельности, почему этот человек может испытывать ярость и негодование при ущемлении его родного языка.

И все же, если вдуматься, вопрос отнюдь не выглядит однозначным.

Вспыхнувшие в Советском Союзе в конце 80-х годов дискуссии вокруг этой проблемы шли не только на страницах научной и литературной печати, но захватили и улицу. Они обнажили как опасность государственного вмешательства в национальные процессы, так и губительность националистических крайностей. В полемике, временами обретавшей митинговые интонации, сталкивалось несколько точек зрения.

Белорусский этнограф В. К. Бондарчик, выступая на организованном журналом «Вопросы истории» «круглом столе» по национальному вопросу в СССР, рассказывал, что в его родной республике все городские школы работают на русском языке. Он говорил, что родители отказываются обучать детей на родном языке, считая, что он потерял перспективу, социальные, коммуникативные и все другие функции. По мнению ученого, в селах только 22 процента учащихся обучаются на белорусском языке, причем из них получают законченное среднее образование едва 10–12 процентов. Ученый утверждал, что «потеря языка – это один из этапов потери национального самосознания»[15].

Еще более тревожную картину нарисовала, говоря о вепсах, другая участница дискуссии, карельский филолог З. И. Строгальщикова. Она сообщила, что в конце 1937 г. вся деятельность по развитию вепсской народности была прекращена. Обучение в школах стали вести на русском языке, учебная литература на вепсском языке была конфискована. Ныне вепсский бытует только в устной речи. В результате ассимиляции численность народа быстро сокращается. Если в 1939 г. вепсов насчитывалось 32 тысячи, то в 1959-м – 16,4 тысячи, в 1979-м – 8,1 тысячи