Пусть светит солнце над светом,
над юдолью земною,
пусть светит зимою и летом
над всем светом
и надо мною.

Матери

О мать моя, что я могу сказать,
открыть какие мысли?
Нахлынула стихий нещадных рать,
как вихрь на Висле.
Сомненье? Горечь? Смерть жены?
Нет, я сильнее дуба.
За то, что драться мы должны,
поверь, я драться буду.
А если причинил я зло,
на сына не досадуй,
иначе, мать, быть не могло;
прощенья,
даже твоего,
просить мне, верь, не надо.

Юность в Варшаве

Жил в самом центре города,
в двух шагах от Колонны,
стихи сочинял, был гордый,
беспечный и самовлюбленный.
С чего б эта гордость,
высокая дума?
Бог весть.
В лесу, среди самого польского шума,
быть может, мой листвень есть?
Ну что ж, пошумим, старик, пошумим,
пока мы на этом свете.
Каким же сердцем, словом каким
на этот вопрос ответить?

Каменные бабы

Были женщины,
а теперь, к сожалению,
я старею —
обычное явление.
Бабы каменные, в Неборове виденные,
скифские,
каждой – тысячи лет.
Без лиц эти бабы —
суровые,
грозные,
грубо выделанные,
каждой – по нескольку тысяч лет.
Мне семнадцать лет,
а не пятьдесят.
Бабы, бабы,
подтвердите,
что неправильно говорят,
будто мне – пятьдесят.

О шуме

Если б стихов я писать не умел,
может быть, лес еще краше шумел,
может быть, этот горный ручей
вдруг озарил меня блеском речей,
тайны раскрыл бы сердечные,
светлые, мрачные, вечные.
Но мне не слышен голос ничей —
сам я журчу, как ручей.

Кусочек Леванта

Хвойный кедровый шорох
в этом огромном небе
(в Бальбеке? Иерусалиме?).
Эх, позабыть этот мо́рок
Мне бы…
А ещё бы – забыть эти звезды
(мало ли их бывало?)
и эту любовь забыть,
забыть, чтоб её не бывало!

Потому что я часто уезжаю

Каждый раз, когда я возвращаюсь в Варшаву,
плачу опять и опять.
Гляну на город – след увижу кровавый,
гляну в себя – тоски не унять.
Гляну кругом, погляжу, поброжу,
съезжу в Лазенки и на кладби́ще,
там поброжу, помолчу, погляжу,
станет казаться иным пепелище.
Каждый раз, когда я возвращаюсь в Варшаву,
счастьем душа полна:
след был кровавый – не будет кровавый,
будет лишь радость и только весна,

Колонна

Король Зигмунт Третий был скверный король,
но я не расстанусь с Колонной...
(Пиит запинается: король, рифма – боль,
другая, конечно – стозвонной, хваленой...)
В тебе мне звенела история Польши
(с минусом тройка),
не знаю, садились ли там журавли,
летевшие в Польшу,
но только
я должен сказать,
что люблю эту пядь
истерзанной нашей земли.
Рыданьем и вздохом я должен сказать,
что люблю эту пядь
истерзанной нашей земли.

Бодлер

Хотелось, чтоб ты шла
под зонтиком красивым
по улице осенней,
где множество деревьев,
нагих,
но – столь прекрасных!
По улице такой же
ходил Бодлер
и думал,
удастся ли до завтра
сложить стихи
для матери,
а также для любимой...
А также – и для хлеба.

Ласточка

Вдруг на меня любви нахлынула волна,
как паводок, что льды уносит.
Да, ты не молода, но – как весна,
но только кто тебя об этом просит?
Быть может, я склонялся пред тобою
униженно, с надеждою, с мольбою,
в отчаянье, быть может, целовал
и ласточкою называл?
Иль, может, ласточки, что в небесах летали,
тебя, тебя напоминали,
летали, щебетали, улетали,
чтоб дни мои смелей и радостнее стали?

О писании стихов

Если я не люблю, не страдаю —
стихов не бывает.
Родные мои, моя родная,
она-то знает —
труднее, чем в муках ребенка рожать, —
отказаться от всего мира
и сердце рукою сжать,
чтобы капелька горького яда
сразу вытекла из него.
Спи, родная. Ничего мне не надо,
не хочу для себя ничего.

Бессонница

Сам не сплю, тебе не даю, курю папиросы;
на столе: будильник и хлеб меж двух хризантем,
за окном ноябрьская буря завывает разноголосо,
а я онемел совсем
и, словно бревно, мохом поросшее,
косо смотрю на мир.
Спи, моя нежная, хорошая,