напрасно рвутся на восток.
Уже с неделю эшелоны
горят у взорванных мостов.
И по откосам вдоль дороги —
стрельба и ругань, крик и стон.
Уже неделю по тревоге
немецкий поднят гарнизон,
и ночь варшавская привыкла
к сухому треску мотоциклов...
Тугая горсть осенней тьмы
сдавила здание тюрьмы.
Вдруг смерть пробилась сквозь решетки
зловещим сполохом лучей,
и шагом равнодушно-четким,
и жестким скрежетом ключей.
Подсчет был короток и точен,
и – всё. Конец. Надежды нет.
И криком боли в горле ночи
застрял несбыточный рассвет.
Их было пятьдесят. По группам
разбили их, втолкнули грубо
в пустые пасти кузовов.
И вот уж – Воля, Влохи, Двожец...
Как знамя, рея и тревожа,
растет далекий гул боев.
Смотри на них, моя Варшава!
Они – борьба твоя и слава,
судьбою пламенной своей
они учили нас сражаться
и умирать, но не сдаваться
во имя наших сыновей.
Мы отомстим за них, Варшава!
Шутам коварным и кровавым,
несущим рабство и позор,
нигде не скрыться от расплаты,
и будет беспощадно краток
наш справедливый приговор.
Их было только пятьдесят.
Их заточили в каземат
с варшавских фабрик и заводов.
Всю жизнь короткую свою
они прожили как в бою
за нашу Польшу, за свободу.
Их было только пятьдесят,
но следом тысячи солдат
пошли в сраженья и невзгоды
за счастье нашего народа.
Их было только пятьдесят,
а гнев и боль в виски стучат!
Товарищи лежат в могилах,
и я писать уже не в силах...

Для кого стихи?

На Лодзинской ткацкой фабрике

им. Гарнама второй молодежной бригаде

присвоено имя Владислава Броневского.

Не так это вовсе просто,
а кажется – вещь простая,
ты думаешь: кончится с ростом,
а с ростом того не оставишь.
Рифма тянет и школьников в классах,
и профессоров седовласых,
и рабочих передовых,
и даже глухонемых.
Только это не виршеплетство,
не напыщенное пророчество;
в польской речи прочно и просто
людям высказать себя хочется,
объяснить, что хотят миллионы,
описать их поступки и лица,
разгадать, к чему они склонны,
чтоб душой с ними слиться
во имя огромного дела —
достоинства человека, —
чтобы лучшая рифма взлетела
к вершине века.
И тогда в стихах, как и в прозе,
закаты усилий стоили.
Спасибо ткачам из Лодзи
за то, что имя мое
своей бригаде присвоили.

Колокол в Плоцке

Колокол по погибшим под Варной
бил девять раз.
Пал король державный
с войском храбрым,
а колокол бил девять раз,
пока не смерклось.
Катилась Висла у Добжиня,
багровое солнце лизало поверхность
волн, темнел сосновый бор,
мазовецкая серела равнина —
стоял Мазовецкий замок,
стояла святыня!
Так было сотни лет,
звон тот слышали я и мой дед.
Под каштанами за Тумом
мы пригоршней черпали сумерки,
как ворожейный купальский цвет.
А звон накатывал огромной тучей,
горней кручей,
девять раз
и сотни лет.
Чему же века научили нас,
внемлющих этот дальний глас?
Как под Варной —
стоять!
Тут и смерть принять.

Моя библиотека

Этих полок с поры довоенной – со мной ряд
с дырявыми от пуль томами.
Бури войн, бывает, мирволят —
поэтому я между вами.
Помню мифов лепет убогий
и ложь средневековья...
Что же мне осталось в итоге
для здоровья?
Не рог Роланда, не меч Дон Кихота,
не простодушный Кандид —
прежде бравая книг пехота
мне нынче мало чем подсобит.
Не Байрон с Шекспиром, не Гёте,
не их стих сурововысокий;
даже Норвид – и тот не
оставил мне строки.
И Словацкий слово мне свое живое
(как там: «попугаем и павлином...»)
не оставил – а ведь у него я
учился глубинам!
Это всё сохранил бы я в памяти,
добровольно, неутомим,
но – одна, и другая пришла метель,
и покойной жены помин...
Ничего-то не пронес из книг тех
сквозь грозу я,
кроме чудной путеводной нити,
что весь мир связует.
Я в отбитых обозах советских
в девятнадцатом, двадцатом (молодо-зелено!)
читал – подпоручик – не по-детски