– Ты прекрасно понял, что мне нужно! Я хочу, чтобы ты не посещал известный нам обоим дом. За это тебе и заплачу! – Повысив голос, то ли спросил, то ли выкрикнул Сермуаз, все более хмурясь, ибо чувствовал, что все его старания оказываются тщетны.

Высокомерие и презрение к другим – не лучшее украшение человека. Они сродни первозданной Люциферовой злобе, которая неизвестно откуда возникает в душе и, мучая, живет почти во всяком. Люди в какой-то степени животные, но более жестокие, чем дикие твари, обитающие в лесных чащобах. Зато у двуногих зверей, по утверждению отцов церкви, имеется душа, которой нет у медведя, оленя или зайца, а как по правде обстоит дело, никто толком не ведает. Многих погубила пустая, ничем не объяснимая ненависть к себе подобным и свела их в могилу. С ней трудно совладать и еще сложнее смириться.

– От такого заманчивого предложения трудно отказаться, но приходится, – заметил Франсуа, сопроводив свои слова непристойным жестом – одним из тех, какие были в ходу у столичных шалопаев.

Только теперь Сермуаз в полной мере осознал, что над ним издевались, чего он по своей душевной простоте не подозревал. Долго сдерживаемый гнев вырвался наружу и овладел им. Глаза налились кровью, и в них сверкнул огонь безумия, от чего его собеседник струхнул бы, коли не наблюдал тогда за кошелем, исчезающим в складках сутаны собеседника.

Мысль о том, откуда у приходского кюре такие деньги, не чуть не занимала Франсуа. Меж тем два года назад истомленного деревенской нищетой Сермуаза на время перевели в Шербур в церковь Святой Троицы вместо захворавшего священника. Там он вынес из ризницы драгоценные сосуды и продал их заезжему скупщику краденого. Никто не хватился утраты, так как больной священнослужитель из Шербура почил, и среди его вещей нашли чашу из ризницы. Все посчитали умершего причастным к хищению, а вскоре Сермуаз покинув Нормандию, перебрался в Париж.

«Вот где можно развернуться», – справедливо полагал он, но одних денег оказалось мало. В столицу стекались проходимцы со всех концов страны. Среди них было немало молодцов, совсем не бедных и имевших связи при дворе, мэрии или в коммерческих кругах, что тоже кое-что значило. Деньги решали многое, но все таки не все…

Ну да вернемся к беседе священника с лиценциатом. Разгневанный Сермуаз осенил себя крестным знамением, и того, что произошло дальше, его собеседник никак не ожидал. В лучах заходящего солнца сверкнуло что-то блестящее с круглой гардой[23]. Таким клинком сподручно перерезать прохожему глотку в темном переулке, так что тот даже пикнуть не успеет.

Как кинжал оказался в руках кюре, сказать трудно, ведь только дворянам и городским стражникам дозволялось носить оружие в черте города, а у соперника лиценциата оказался совсем не столовый ножичек.

Из-за бешенства, овладевшего Сермуазом, удар оказался не точен, лезвие клинка, нацеленное в шею Франсуа, лишь рассекло губу. Тем не менее от внезапного толчка лиценциат сделал шаг назад, оступился на арбузной корке, потерял равновесие и шлепнулся, сильно ударившись затылком о землю. Не промедли нападавший, и он, вероятно, навсегда избавился бы от своего соперника, но такого не случилось. Сермуаз не привычный к уличным дракам, упустил удобный момент. Франсуа же, не раз участвовал в студенческих потасовках, что научило его действовать решительно и быстро, иначе ему не дожить бы до 5 июня 1455 года, о котором ведется повествование.

Немало приятелей Франсуа – из тех, кто и побойчее, и попроворнее, – погибло в дворовых драках по глупости, самоуверенности или нерасторопности. Мир изначально жесток и немилосерден. Таким его создал Всевышний, и, может статься, именно потому против него восстал падший ангел Люцифер. В земной жизни нет места человеколюбию, снисходительности и доброте, хотя о том много говорят с церковных кафедр. Уличные оравы подростков безжалостны и беспощадны, а потому более похожи на голодных волчат, нежели на людей. Порой они еще более жестоки, чем банды закоренелых убийц и грабителей, добывавших хлеб свой насущный на больших дорогах. Подростки не понимали и не желали понимать ценности человеческой жизни, а потому никого никогда не щадили.