«…Как нравится вам рядиться в одежды отшельника и делать вид, будто ваша жизнь – жертва чему-то высокому. Как легко отдавать то, чего у вас нет, как если бы какой-нибудь дикарь должен был отказаться от Шекспира или от Чайковского…»
– Ну, это уж слишком, сравнение с дикарём, – Павел Иванович покраснел, вернее, он почувствовал не сиюмиинутный жар, а словно вспомнил, как обожгло его лет десять назад, когда он услышал несколько фраз, оброненных ею как бы нехотя, и они задели его – так же, как сейчас.
Закрыв глаза, он мысленно вернулся в тот давний маленький кабинет редакции, где их столкнул случай. И тогда его поразила дерзкая искренность её суждений. Всё внешнее в этой женщине отступало на второй план, удивлял мужской проницательный ум, порывистость и полное пренебрежение к кокетству. При этом всё в мире страстно увлекало её – она рассказывала о лошадях, играла Шопена и Баха так проникновенно и с таким чувством, что у него останавливалось дыхание от блаженства слушать её…
Павел Иванович некоторое время сидел молча, затем открыл глаза и машинально дёрнул письмо на себя, оно порвалось, но всё ещё держалось на одной металлической дужке, и он тут же поправил письмо, посчитав нелепым бороться с листком бумаги, и этот бережный жест успокоил его.
«…Когда-то вы восхищали меня, мне было дорого ваше удивление, меня приводила в восторг ваша способность ходить по земле и не касаться её. Но потом я поняла, что быть идеалистом – так я называла вас – гораздо проще, нежели не на словах, а на деле создавать нечто идеальное…»
– Даже в любовном письме она не могла не рассуждать на отвлечённые темы. И в этом была её женская непрактичность, вернее, её тактическая ошибка, ведь там, где она могла бы добиться, впрочем, этот глагол для неё был явно неуместен, уж не добиваться власти над ним, нет, скорее, принести свободу ему. Но для этого ей надо было позволить себе быть слабой, беззащитной рядом с ним, просто женщиной, а не философом в юбке. Если бы он почувствовал себя властелином её жизни! И тогда прямоугольно-плоская проза заведённого уклада жизни сменилась бы поэзией…
Увы, современные интеллектуалки потеряли способность вести витиеватую игру в незащищённую покорность, лишь немногие умеют, покоряясь, побеждать.
Крикливые феминистки разрушили старый уклад жизни, что-то вроде нынешней перестройки с неожиданными последствиями – брошенные в роддомах дети и повальный женский алкоголизм вместо интеллектуального и духовного возрождения, и потеряли владыку, но и защитника мужчину. Совесть и ответственность исчезли из отношений новой генерации «свободных» мальчиков и девочек и незаметно перешли в поколение сорокалетних, заражённых цинизмом как новой венерической болезнью.
Но где-то в хаосе и полной неразберихе между полами, будто из навозной кучи, вдруг прорывается цветок подлинной и необъяснимой любви и, несмотря на свою хрупкость и незащищённость, открывает заново законы Добра и Красоты.
– Чушь всё это, красивенькая чушь, – сказал он себе вслух. Куда бы он делся со своими статьями, докладами, конференциями? Вся его жизнь была расписана по минутам и не оставляла места для свободного волеизъявления. Порядок не нарушался ни в юности, ни сейчас, когда время жизни приблизило его к зениту, и сын существовал не во сне, а наяву… Этот дорогой маленький человечек, избалованный его безмерной любовью, и жена была рядом, как прародительница его плоти, его удобная заводная игрушка, которую можно было включать и выключать как приёмник.
Но оставалась мечта о переселении своей души в тело ребёнка, почти религиозный экстаз воспитателя, но что-то ускользало, не поддавалось, превращалось в миф. Наверно, от того, что любовь к сыну заслоняла от него здоровую любовь к самому себе и к своей жене. И только в семьях, где не отделяют одно бытие от другого, где не ждут будущего, а живут, волнуясь каждый день и каждое мгновение, не порабощая себя любовью к детям… И это открылось ему через неё.