Вольфганг насупился, но промолчал.

По линолеуму шмыгнула крыса. Вольфганг злобно швырнул в нее башмаком.

Промазал, но шумом разбудил Отто, и малыш опять заплакал. Потревоженный Пауль вскинул руку и оцарапал брата ногтями, которые Фрида уже твердо наметила остричь вечером. Естественно, Отто завопил как резаный, и Пауль, следуя негласным братским правилам, его поддержал.

Мир был восстановлен лишь после того, как Фрида дала сыновьям грудь, за что беспрестанно себя корила. Она желала хоть как-то упорядочить свою безалаберную жизнь и всерьез пыталась отлучить детей от груди, памятуя слова патронажной сестры о том, что кормление грудью дольше девяти месяцев – прямой путь к неразберихе и кладезь всевозможных злосчастий.

К удивлению Фриды, Вольфганг нарушил угрюмое молчание не покаянием, но очередными нападками на ее новую работу.

– Я не особо возражал, когда ты позировала в художественном училище, – сказал он. – Это еще приемлемо.

– Ох ты! Значит, полсотни человек могут видеть меня голой, а один – нет? Так, что ли?.. Ой, зараза! – вскрикнула Фрида. Прорезавшиеся зубки – тоже повод поскорее отлучить малышей от груди.

– Да, вот именно! – выкрикнул Вольфганг. – В этой чертовой студии ты будешь наедине с похотливым старикашкой.

– И зарабатывать впятеро больше против училища.

– Но чем? На что он рассчитывает? Вот что хотелось бы знать.

– Он рассчитывает на титьки и задницу, Вольф! – прошипела Фрида, пытаясь одновременно крикнуть и не шуметь. – Чего у меня в избытке, поскольку близнецы накинули мне десяток кило. Надо же, в день съедаю корочку хлеба, а похудеть не получается.

– Но почему твои титьки и задница? Вот что мне интересно, – не желал сдаваться Вольфганг. – Что он в тебе нашел?

– Ну, спасибо огромное!

– Значит, запал на тебя.

– Говорю же, он художник, Вольф, натурщицы нужны ему для вдохновения, но при нехватке мяса и масла все его прежние девушки растеряли свои прелести. А я вот, видно, сохранила.

– Прелести? Это он так сказал? Прелести? Свинья пакостная!

Однако Вольфганг понимал, что скульптор, черт бы его побрал, прав.

Мужики всегда оборачивались на Фриду: по-девичьи открытое лицо с широко посаженными глазами и аккуратным вздернутым носиком, темно-каштановые блестящие волосы, ладная спортивная фигура, считавшаяся «современной», и вместе с тем пышная грудь. За беременность Фрида слегка пополнела в бедрах, что ничуть ее не портило.

– Помимо всего прочего, – сменил тактику Вольфганг, – он неописуемо паршивый художник.

– Викторианский реалист.

– А я о чем? Нет, ей-богу, что толку в реализме? Есть же фотоаппарат. Иди снимай! На выдержке в одну сотую секунды он гораздо лучше все запечатлеет.

– Многим нравится реализм.

– Идиотов хватает.

Фрида уложила детей и грохнула кастрюлю с водой на плиту:

– Я не собираюсь продолжать этот дурацкий разговор.

– Больше тебе скажу…

– Я не слушаю.

– Карлсруэн – законченный реакционер. Я читал его интервью. Вообрази, он поддерживает «Штальхельм»![11]

– И что? А был бы коммунистом, имел бы право пялиться на мои титьки?

– Пожалуй, нет, – уступил Вольфганг. – Другое дело, будь он экспрессионистом или сюрреалистом.

– Ты совсем ополоумел, Вольф.

– Ах, это я ополоумел? Ладно, тогда скажи: не собирается ли твой драгоценный Карлсруэн всучить тебе копье и крылатый шлем?

Фрида замялась. Муж попал в точку. Ей самой казалось смешным и слегка диким, что она, молодая еврейка, будет изображать дух немецкого народа, опасаясь, как бы не закапало молоко из грудей.

– Ну… да, – улыбнулась она. – Копья и шлемы поминались, верно.

– Крылатый шлем.

– Ну иногда. В образе Рейнской девы.