И он засмеялся своим счастливым, молодым смехом. Было тихо кругом, свежо, хорошо пахло.

Из темноты раздался сердитый хрип Аркадия:

– Шё ты смеешься, Галанин? Какие тут могут быть смешочки? Эти жабы понаделали таких гадостей, шё это в мире не видано. Они это понимают. Оттого они чересчур волнуются, когда попадают к нам.

– Нет, почему ж, Дзюбин, – сказал Галанин назидательным тоном, – нельзя так огулом. И среди гитлеровцев, без сомнения, есть приличные ребята.

– Ты эти номерочки оставь, студент, – сказал Аркадий свистящим от ярости шепотом. – Это тебе не университет. Я что-то пока не заметил среди гитлеровцев приличных ребят. Возьмем, например, финских фашистов, этих… как их, шюцкоровцы, что ли? Тоже не ай-ай-ай. Тоже порядочные дешевки и жабы. Но все-таки в них есть какое-то самолюбствие. А эти? Солдаты дерьмовые, без танков ни на шаг. Сами вшивые, пьяные, в голове одно – набить кишки на шермака, шё-нибудь стянуть, заиметь где-нибудь девочку. Ни один из них не пропустит случая шё-нибудь поломать, шё-нибудь пожечь, кого-нибудь повесить, и причем желательно за ноги, шёб помучить. Так это люди?

Он помолчал и прибавил с угрюмой злобой одессита:

– Может, одни только румынские фашисты еще хужее за их…

Успокоившись немного, он сказал:

– А шё, ребята, никто не видел этого раззяву Сашу?

– Не волнуйся, Дзюбин, – сказал санитар Гладышев, – среди убитых его нет.

– Кто волнуется? – огрызнулся Аркадий. – Я волнуюсь не о нем, я волнуюсь об том, шёб он почистил пулемет.

Мы пошли на ночевку в темный еловый лес за деревней. Поспать, поспать! – вот от чего мы никогда не могли отказаться. Мы растянулись на мягкой толстой хвое. Едва прильнули мы щеками к изголовьям – ранцам, каскам, противогазам, – как тотчас впали в длинный и крепкий, как в детстве, сон.

Один Аркадий не спал. Он бродил меж деревьев, склонялся над бойцами и пускал им в лицо луч своего фонарика. А если кто просыпался, Аркадий спрашивал:

– Извиняюсь, вы, часом, не видели моего дурня?

Он вышел на опушку леса и стал здесь, опершись на пулемет и беспокойно вглядываясь вдаль своими маленькими повелительными глазками. Плащ-палатка, эта защитная мантия, скульптурными складками ниспадала вокруг его длинного, тощего тела. Так простоял он всю ночь. А утром появился Саша.

– Живой! – с возмущением сказал Аркадий. – Где ты пропадал всю ночь? Почему бросил грязный пулемет?

Гигант робко сказал:

– А меня увезли к командиру.

– К какому командиру? Шё, ты не можешь говорить быстрей?

– К командиру полка.

– Майору Чернову?

– М-гм.

– Зачем?

– А он хотел меня видеть.

– Зачем? За-чем? Ты понимаешь русский язык?

– А он мне сказал: «Молодец, товарищ Свинцов, хорошо дрался, грамотно дрался».

– А шё ты такое сделал?

– А я поклал немножко фашистов в рукопашной.

– Сколько?

– А я семерых поклал.

Аркадий молча смотрел на Сашу.

Саша виновато переминался на своих слоновых ногах, бормоча:

– Пулемет-то я сейчас почищу, так уж вышло, понимаешь…

– Не, кроме шуток, семь штук?! – закричал Аркадий, и его худое надменное лицо расплылось в довольную улыбку. – Вот это да! Вот это спасибо! Поддержал марку пулеметного расчета.

И своей длинной тонкой рукой он крепко потряс тяжелую Сашину руку. Гигант покраснел от радости. Похвала друга была для него, пожалуй, не менее дорога, чем боевая медаль, к которой он был представлен за это дело.

На следующий день, когда отражали контратаку, Аркадия и Сашу постигла неприятность. Снаряд разорвался возле них. Они окликнули друг друга:

– Жив?

– Жив?

Потом они поднялись, стряхивая с себя землю, и разом вскрикнули в гневном изумлении: кругом валялись исковерканные остатки пулемета, их дорогого «примуса», как они его называли.