Никола только пожал плечами. Проще было перечислить те человеческие вещи, которые иномирцам не казались дурацкими. Их возмущало или веселило почти все, начиная с технического прогресса (которым они все же снизошли воспользоваться) и заканчивая возмутительной идеей варки в кипящей воде засохших кусков теста («Как-как? Ма-ка-ро-ны?»).

Объяснять, что Дракон-афинянин[4] – совсем иная история, он и вовсе не стал.

Никола все равно продолжал читать и вспоминать о тех, человеческих, крылатых змеях. У него вроде даже была в детстве футболка со смешным пузатым дракончиком: нелепые короткие крылья, доверчивый глупый взгляд. Иномирцев бы хватил удар от такой карикатуры на прекрасных, крылатых, всемогущих.

Но футболка – Никола зажмуривался и представлял гладкое прикосновение отутюженной ткани к коже и химозный запах цветочного кондиционера для белья – навсегда осталась на Земле, вместе с комодом в маленькой детской, вместе с домом, где жили мама и папа. Это все Никола помнил очень хорошо.

Но потом – провал. Черный, матовый, гудящий беззвучием. Никола десятки раз обещал себе, что спросит Вяза, вот наберется храбрости и непременно спросит: как все произошло? Чье это было решение? Что сказали ему родители, когда обнимали, скорее всего, последний раз в жизни? Как он очутился на Корабле – почему-то узнать это было особенно важно: зашел сам? Его внесли? Вяз был рядом? Должен был быть. Вопросы множились, становились округлыми, гладкими, тяжелыми, Никола таскал их повсюду с собой годами, будто камни, но так и не решался заговорить.

Словно боялся того, что услышит.

Следующее, что Никола помнил уже очень хорошо – здесь, на Корабле, – кулак Лавра, летящий прямо в скулу. Как будто сам Никола заснул в своей земной кровати, а через секунду проснулся в рубашке, сшитой иномирцами, окруженный сплошным металлом, в ожидании неминуемой боли. Существовала еще, кажется, между этими двумя точками крошечная прореха, до краев заполненная му́кой расставания, но и она теперь едва ощущалась. Проносились в памяти и другие дни – горькие, одинокие, потерянные, слившиеся в сплошное серое марево.

Вяз тогда сумел растащить их только через полчаса. К тому времени на рубашках почти не осталось пуговиц, а на Николе и Лавре – мест без ссадин и ушибов. Никола был хоть и старше, но худее Лавра и ниже ростом, и дрался впервые в жизни – отчаянно и зло.

Вяз поставил их перед собой и покачал головой.

– Кто это начал? Что вы не поделили? – он обращался к ним на родном языке Николы, освоенном иномирцами за годы подготовки к полету.

– Не помню, – Никола осторожно дотронулся до распухшей губы.

– И я, – ответил Лавр, ощупывая разбитый нос.

Вяз вздохнул и склонился ближе к ним. Никола еще множество раз увидит этот его взгляд: сосредоточенный, печальный, обращенный куда-то к прошлому.

– Так дело не пойдет. Лавр, – Вяз повернулся к сыну, – это ведь ты начал?

Лавр воинственно сжал кулаки. Опустил взгляд. И пробурчал:

– Говорю же: не помню.

– Поразительный приступ забывчивости для создания, способного моментально выучить, в каком именно из тысячи сундуков в кладовой спрятали сладости. – Вяз сокрушенно вздохнул и перевел взгляд на Николу: – А ты? Тоже пал от эпидемии короткой памяти?

Никола молчал под пристальным выжидающим взглядом. Стало вдруг очень тихо, как будто на всем Корабле из звуков остались только хлюпанья разбитого носа Лавра. В следующие годы всякий раз, когда Лавр заступался за Николу – словами или кулаками; когда пробирался тайком ночью в его комнату, чтобы побыть рядом в секунды Николиной невыносимой тоски по дому; когда – пусть насмешливо, но терпеливо – объяснял, как что-то устроено в жизни иномирцев; когда неуклюже пытался его развеселить и подбодрить, – всякий раз Никола на миг слышал эту самую тишину.