Но сам Игнатий? Здесь нужно отличать литературный гуманизм от гуманизма христианского, духовного. Поздно обучившись латыни, святой, как кажется, так и не научился владеть ею с легкостью. Его испанский несет на себе следы его баскского происхождения и ничем не напоминает уже изящный язык современных ему духовных авторов. Но главное – по самой его природе в нем нет ничего от просвещенного гуманиста. Тщетно искали бы мы в его сочинениях хотя бы одно место, где он показал бы себя чувствительным к красоте фраз, к очарованию изящного оборота: форма ни в коей мере не интересует его сама по себе. Единственная его забота – как можно точнее выразить то, что он хочет сказать, предотвращая всякую двусмысленность, нагромождая с этой целью вводные предложения и скобки, нимало не заботясь о путаности фразы. Изучение гуманитарных наук, которое он предписывает своим, занимает его лишь как необходимое средство лучшего апостольского труда. Такие святые, как Филипп Нери и Франциск Сальский, сохраняли глубокую чувствительность к искусству и литературе. Игнатий же никогда бы и не подумал работать над изысканными конструкциями «Введения в благочестивую жизнь».

Если же от гуманизма литературного мы перейдем к гуманизму в куда более широком смысле слова, к гуманизму духовному, к гуманистической духовности, как она представлена такими людьми, как Эразм, Вивес, Лефевр д'Этапль, то вопрос усложняется. Ясно, в сущности, как мы только что упоминали, что св. Игнатий был в контакте с эразмианским движением в Испании. Его друзья Эгиа были издателями Эразма в Алькале. В Париже он даже пережил момент вспышки католической реформы, порожденной евангелизмом[299]. В Нидерландах, куда ходил в поисках средств, он лично познакомился с Вивесом и с кругами, где тот «царствовал»[300]. Что еще более примечательно, во многих отношениях наблюдается несомненное совпадение идей святого и духовных гуманистов. Благочестие, скорее индивидуальное, чем общественное, более глубокое, сосредоточенное на главном и освобожденное от многих второстепенных обычаев, питающееся скорее великими догматами, чем сложными умозрительными построениями, глубоко «евангельское», благодаря верности изречениям и примеру Христа – вот общие черты благочестия Игнатия и гуманистов. Не нужно ли, в таком случае, признать, что второе влияло на первое, особенно в алькалинских кругах, где мы видим будущего основателя, еще только начинающего свой духовный путь, в окружении группы ревностных гуманистов, таких как Миона, его исповедник, Диего де Эгиа и другие? За неимением лучшего мнения, я бы, скорее, склонился к тому, что в этой области подобное влияние если и существовало, то было довольно незначительным, совпадение же идей в куда большей мере объяснялось тем, что причины, приведшие гуманистов к более глубокому, в большей мере вскормленному Евангелием и менее формальному благочестию, одновременно вели в том же направлении Игнатия[301]. Он также человек, живущий напряженной внутренней жизнью, жаждущий всерьез примкнуть ко Христу, враг всякого формализма, отвергающий для достижения главной цели общепризнанные формулы, со времен своего обращения страстно любящий Евангелие и жизнь Христа, его воодушевляющую. Он также живо чувствует все пустоты и недостатки слишком поверхностного, условного и светского христианства столь многих своих современников. Но в самых пылких своих стремлениях к католической реформе он в то же время остается верен идеям, как правило, чуждым духовным гуманистам или, по меньшей мере, их вождям, в особенности живейшему чувству традиции, глубокому почтению к признанным авторитетам Церкви, искренней привязанности к церковной дисциплине и ее предписаниям – тем чувствованиям, которые легко объясняют, почему, вопреки стольким точкам соприкосновения, сочинения этих гуманистов оставались ему столь чужды. Известна ведь его суровость в отношении «Руководства христианского воина» Эразма, которое он сам отказался читать или, по крайней мере, дочитывать, и трудов Вивеса, которые он будет решительно отнимать у своих последователей