– Бог напитал – никто не видал, кто видел – тот не обидел!
Перед очередной остановкой поезда одна из них собралась покинуть вагон, и зашёл меж сотрапезницами спор о трёх кусочках рафинада, что остались по окончанию завтрака в бумажных обёртках на столе. Та, что выходила, советовала той, что продолжала путь:
– Возьмите себе сладость!
Другая учтиво возражала:
– Да зачем? У меня дома этого добра полно.
И мило препирались, пока на станции рыжая не пошла провожать пегую до дверей.
Голодранец мигом слетел с полатей, содрал с осколка сахара-медовича обложку и тут же заглотил.
Тётка вернулась.
Пассажир невозмутимо пялил глаза в окно.
Посматривая на проносящийся за стеклом пейзаж, спутница, помолчав, сказала:
– А цукору-то было три штуки!
Весь день – жарынь, лязг, скрежет, жажда от выданной на дорогу пересоленной селёдки.
Душная-предушная ночь, а утром, чуть сырым, зеленью прополотых грядок, бегущих к железнодорожному полотну, потянулись на неизвестной станции к поезду сноровистые бабы. Несли полные кошолки с домашним вином, кастрюли с варёной картошкой, упругие огурцы, небольшие тазики с угристой клубникой, расфасованной в кулёчки, свёрнутые из листов агитационно-пропагандистских брошюр.
Гладышевский жадно хватал глазами через крохотную щель в окне «Столыпина» пространство, не закопчённое «махоркой Троцкого», свободное от иссиня-жёлтых стен следственного изолятора, где просидел девять месяцев. Видеть осколок бутылки, пустую коробку «Казбека», траву возле рельс, новых людей на вокзале было, как ни странно, праздником для измотанных нервами зениц.
Потные пассажиры высыпали на перрон… Подтяжки, лысины, мятые майки, шаровары, вежливые студенты, лениво игравшие в вагоне до остановки в пёстрые карты…
Ветеран труда, опираясь на палку, процеживал сквозь очки черепаху в картонной коробке на руках квелой торговки. На груди стахановца семафорила орденская планка над карманом, откуда, отталкивая макушку сберкнижки, высунула нос любопытная, теряющая зубы расчёска.
– Скоко стоит?
Продавщица сказала.
– Хреста на тебе нет!
– И-и, миленький, есть! – вытащила говорушка из-под платья маленькое распятие на чёрном шнурке.
Ахиллес, не догнавший черепаху, отмахнулся от неё и заковылял в своё купе. Костылёк его аукал клюку, которую как-то на вечерне в церкви доверил бывшему студенту незнакомый дед. Протискиваясь к праздничному образу на аналое, старик спешил помироваться, подставив чело под благоухающую кисточку; батюшка выводил ею крест на лбах прихожанок.
Рукоять посошка была согрета ладонями хозяина, и пока владелец палки не вернулся, Гладышевскому хотелось сохранить её тепло. Сжимая альпеншток пенсионера, он мысленно переместился на минуту в Ялту, в домик Чехова, где в красном углу висит старинная икона, веером рассыпанная на столе колода визитных карточек, вероятно, ещё помнит в каком из дюжины узких цветных галстуков Антон Павлович встречал гостей, что для прогулки выбирал из буклета тростей, связанного розовой тесьмой… Набалдашник одной из них был вырезан в форме забавной собачьей башки с такими грустными аквамариновыми стекляшками глаз, что Гладышевский не удержался и украдкой, чтоб никто не увидел, осторожно погладил пса…
– Внимание, внимание! – куролесил в вагоне, потешая братву Стёпка-весельчак. – Говорит Москва! Работают все тюрьмы Советского Союза и центральный сумасшедший дом. Начинаем передачу «Бережёного Бог бережёт, а небережёного – конвой»!
– Шёне цене!.. Прекрасные зубы! – хвалили эсэсовцы Стёпку в Освенциме. Челюсть русского солдата служила испытательным полигоном для кулаков немцев. У Стёпки были даже не зубы, а твёрдый кукурузный початок.