Стало быть, она сама говорила, что отправляется к Шаховскому, тогда чего же могли об ней передать, и тоном двойного презрения вырвалось у него:
– Сколько можно грозить бедной женщине пистолетом? Тоже, нашёл славную вещь!
Шереметев смутился и спрятал глаза:
– Вот видишь, и ты! Она мне то же сказала!
И с бешенством выкрикнул, сверкая глазами:
– Вы сговорились! Не лги! Застрелю!
Он вдруг догадался, что Шереметев, младенец, дурак, ревнует к нему, и, словно ни в чём не бывало, небрежно спросил:
– И что же она?
Шереметев ответил поспешно, брызжа слюной:
– Она простила, простила меня, этот ангел, и всё было снова между нами по-старому, но я страдал, я так страдал и не выдержал искушения и приставил ей к виску пистолет и твёрдо сказал, я шутить не люблю: «Говори или с места не встанешь, на этот раз даю тебе слово, была ты или не была с Грибоедовым?» Что ж ты молчишь?
Не виноватый ни в чём, кроме дружбы, сердечной и верной, придумывая правдоподобный ответ, который бы угомонил неисправимого дурака, с ума от ревности кто не сойдёт, даже умнейший из нас, он сказал:
– Ты сперва доскажи, что там было меж вами.
Шереметев оскалился, в другой раз не сводя с него жёлтых расширенных глаз:
– Она мне призналась, что точно, была!
Этого факта не собирался он отрицать:
– Ты же знаешь, мы с ней друзья, как с тобой.
Задохнувшись, вновь пригибаясь к нему, Шереметев едва выдавил из себя:
– Ты со мной не юли… умник какой… я-то… уж я-то знаю, знаю тебя…
Сглотнул тяжело, провёл по горлу дрожащей ладонью и твёрдо прибавил:
– Она призналась ещё, что была с тобой у Завадовского.
В этом признании насмерть перепуганной женщины, с холодным стволом у виска, не было ничего, что бы компрометировало её, однако ей бы не следовало признаваться в этих вещах, хотя чего не сболтнёшь, когда пистолет у виска, экий балбес, замучил совсем, и он ощутил, что сейчас покраснеет и тем наделает немало беды, себе самому и ревнивцу, и лениво этак спросил:
– Ну, так и что?
Шереметев рванул крючки сюртука:
– А вот что: Якубович мне говорил, между нами, что он как-то слыхал, как Завадовский звал Дуню к себе, лишь только она оставит меня, это как?
Досадуя на вездесущего дурака Якубовича, шалопая отменного, сына богатых родителей, коломенскую версту, который громогласно проповедовал всюду свободу, справедливость и что-то ещё и без конца мешался в истории, самые скандальные и самые пошлые, одна грязнее другой, в какие порядочному человеку вязаться нельзя, бездельник и баловень, дело слишком известное, быстро прикидывая в уме, что ещё стало известно в этом преболтливом кружке, где от нечего делать люди порядочные не брезгают грязными сплетнями, лишь бы развлечься немного и тем наполнить надоевшую праздность свою, либо спеша доказать, что с этакими ни свободы, ни справедливости во веки веков не узришь, он попытался урезонить вздыхателя пылкого, обстоятельно перед ним развивая ту старую мысль, что все женщины ветрены без изъятия, что явление это бесспорно в истории нравов и что безоговорочно верят крикливому полу одни дураки, к тому же чего не наговоришь, когда пистолет, она же актриса, фантазии у неё, нервы и что там ещё, тут же поневоле опровергая себя заверением, что из всех женщин в этой самой подлой истории нравов Истомина есть исключение, о чём он и вправду подозревал, тоже, известное дело, дурак, и что она верность хранит и сама говорила вчерась, как всё ещё любит его без ума, то есть Ваську, заключая запутанную тираду смеясь:
– Я сам в любви чернее угля выгорел. Поверь, огорчаться не видно причин, даже ежели бы, к примеру, вся эта нелепость правдой была.