Андрей Гаврилович лежал на кровати без движения, так что Кириллу Петровичу даже показалось, что тот уже не здесь. «Может, оно и к лучшему», – подумалось Троекурову. Однако что-то в самой позе больного, во вздувшихся венах на запястьях, говорило о том, что Дубровский-старший еще жив. Его ноздри еле заметно раздувались. Троекуров вывалил ворох продуктов на комод, нечаянно опрокинув кривой бюстик Пушкина.

– Ну что, старый пес, допрыгался?

Дубровский смолчал, только грудь рвано вздымалась под одеялом.

– Вот, – пробормотал Троекуров, – принес тебе фруктов… И еще кой-чего, – добавил он, извлекая из очередного пакета замысловатую бутылку водки в форме автомата Калашникова.

Пальцы Дубровского задрожали, а сам он даже не побледнел, а пожелтел.

– Все-все, – успокоил его Троекуров. – Молчи… Не психуй, погорячились мы оба. Ну и ты, конечно, хорош, – сказал он буднично, словно они сидели в гостиной троекуровской усадьбы после удачной охоты. Сказал так, словно все было абсолютно нормально. Бутылка водки, должная привнести в их встречу еще больше «нормальности», тут же была тоже отложена на комод. Троекуров вдруг увидел в ней нечто болезненно нелепое и неуместное. Как ему только в голову пришло принести умирающему Дубровскому эту чертову бутылку? О чем он вообще думал?

Серый рот Андрея Гавриловича исказился – он пытался что-то сказать.

– М-м-мра… – зашептал он, но даже на единое слово сил не хватало.

– Что говоришь? – наклонился к нему Троекуров.

Старик открыл веки. Белки залила нездоровая желтизна, глаза были мутные, как у умалишенного.

– М-мразь, – отчетливо проговорил он.

Троекуров резко распрямился и сжал губы.

– Дурак ты, Андрей Гаврилыч, – подумав, сказал он. – Дураком родился, дураком жил, дураком и…

Но закончить не успел – Андрей Гаврилович сжался в конвульсии, захрипел, глаза его потеряли осмысленное выражение и закатились.

Он пару раз втянул ртом воздух с неприятным свистящим звуком, точно кто-то душил его, и в следующую секунду совсем затих.

– Андрей! – Троекуров схватил Дубровского за плечи и тряхнул – тот оказался удивительно тяжелым.

– Прости, Господи, – сказал Кирилл Петрович, глядя в мертвые глаза. Он дотронулся до лица покойника и бережно опустил тонкие веки.

Бросив последний взгляд на друга, Троекуров, стянув с комода бутылку, вышел.

– Иди туда, – обратился он к Егоровне, все еще стоявшей у плиты. – Ты нужна…


Владимир нетерпеливо кружил по комнате, то и дело выглядывая в окно. Кузнецов курил сигарету за сигаретой, обдавая дымом врача, который каждый раз морщился, но претензий, видимо, не предъявлял.

Троекуров, понурив голову, вышел на крыльцо, сказал что-то врачу и Кузнецову, после чего врач поспешно скрылся в сенях. Владимир, все это время сидевший на кухне, завидев напряженную спину врача, бросился за ним в спальню отца. На пороге ее он столкнулся с Егоровной – она без слов повисла у него на шее, давя в себе всхлипы. Врач посторонился, предоставляя Владимиру право пройти первому. Дубровский толкнул тяжелую дверь. Отец все так же, с закрытыми глазами, лежал на кровати, но вся его поза, заострившиеся черты лица и цвет кожи говорили о том, что его здесь уже нет. Мертв.

Владимир на ватных ногах доковылял до кровати, опустился на колени и прижался губами к все еще теплой, но ощутимо неживой руке отца. Пол скрипнул. Владимир оглянулся. Кузнецов впервые на его памяти стянул свою шляпу. Он постоял, глядя на покойника, около минуты и исчез, оставив сына наедине с телом отца.


Троекуров тем временем отгонял кистеневских детишек от «Хаммера».

– Ну полно вам, полно, – погрозил он пальцем мальчишке, взобравшемуся на капот. Мальчик улыбнулся щербатым ртом и спрыгнул на землю.