Отец прерывает затянувшуюся паузу и с издевательской любезностью говорит, мол, спасибо, он прекрасно осведомлен о существовании кучевых и прочих облаков, и, право же, не стоило беспокоиться и излагать ему материю, превосходно усвоенную им еще в школьные годы.
Снова повисает пауза, куда более тягостная. Время тянется невообразимо медленно. Слегка приглушенный шумом дождя и потрескиванием анархической энергии, слышится бой настенных часов, когда-то висевших в другой комнате и присутствовавших при его рождении, тому вот-вот шестьдесят лет. И вдруг словно что-то произошло: все трое закаменели, застыли, почти не дышат. Со стороны это не очень заметно – они слишком каталонцы, чтобы демонстрировать свои чувства, – но они как будто упорно чего-то ждут, сами не зная, чего. Ожидание становится все напряженнее, как если бы они считали секунды до неминуемого раската грома. Вот они уже абсолютно недвижимы и натянуты, как никогда прежде. Родители возмутительно стары, сейчас это просто бросается в глаза. Неудивительно, что они не замечают, что он больше не издает книг и что вокруг него пустота.
– Я говорил о тайне, – роняет отец.
Еще одна долгая пауза.
– О непостижимом измерении.
Час спустя дождь прекращается. Риба собирается ускользнуть из родительской западни, и тут мать спрашивает почти невинно:
– А какие у тебя дальше планы?
Он не ожидал этого вопроса и теперь молчит. За душой у него ни единого плана, ни одного чертова приглашения на издательский конгресс, ни даже самой паршивой презентации или завалящей литературной теории, чтобы ее сформулировать в лионском отеле, ничего, ровным счетом ничего.
– То есть планов у тебя нет, – констатирует мать.
Задетый, он призывает на помощь Дублин. Вспоминает странный и диковинный сон, приснившийся ему два года назад в больнице: ему снились долгие прогулки по улицам ирландской столицы, где он никогда не был, но ориентировался так легко, словно жил там в какой-то иной жизни. Ничто потом так его не поражало, как невероятная точность и четкость привидевшихся ему во сне многочисленных мелких деталей. Были то детали настоящего Дублина или они казались настоящими оттого, что сам сон был необычайно насыщенным и объемным? Проснувшись, он по-прежнему ничего не знал о Дублине, но его не покидало ощущение, будто он исходил весь город вдоль и поперек, и он уже не мог изгнать из памяти томительный, пугающе-реальный эпизод, когда его жена обнаружила, что в Дублине он снова начал пить. Сцена вышла очень напряженная и мучительная, самая неприятная из всего сна. Он столкнулся с Селией в разгар набега на питейные заведения. Пойманный с поличным у дверей бара «Коксуолд», обнял ее, и чуть погодя они уже оба плакали, сидя прямо на тротуаре какой-то дублинской улочки, и самое безутешное горе, когда-либо испытанное им во сне, выходило у него слезами.
– Почему, ради всего святого, ты опять запил? – приговаривала Селия.
Тягостный это был эпизод и странный. Не был ли он связан с тем, что Риба едва не умер и теперь будто заново родился? Казалось, будто в нелепом плаче на два голоса крылся некий знак, некое зашифрованное сообщение. Эта сцена была не похожа на все остальные, она была насыщенной и плотной, и Рибе была знакома эта плотность, такими же бывали сны – одно время они повторялись довольно часто, – в которых он находился в центре мира, в Нью-Йорке, и был от этого счастлив. К тому же он вдруг со всей очевидностью, словно его грубо ткнули в это знание носом, понял, что связан с Селией где-то за пределами этой жизни – невыразимое и непередаваемое ощущение, столь же глубокое, сколь подлинное. Момент острый, как укол, как если бы он впервые ощутил себя живым. Момент удивительно хрупкий, содержащий, казалось – словно бы этот сон был навеян иным, высшим сознанием – скрытое послание, ставящее его в шаге от большого откровения.