Ольбрыхский взглянул в боковое окно машины: на газонах ночной улицы, ведущей к Ваганьковскому кладбищу, полыхали огромные костры.
– Они жгут гитары, – сказала Влади и заплакала, – в память о Володе.
К одному из костров подскочил какой-то парень с гитарой в руке, сломал ее о колено и швырнул в огонь. Порванные струны сворачивались в кольца. Или в петлю. Потрясенный этой жуткой и в то же время прекрасной картиной, Ольбрыхский опустил лицо в ладони.
Когда он и Марина Влади вышли из машины у входа на кладбище, толпа, плотным кольцом окружавшая подступы к месту захоронения Высоцкого, начала молча расступаться…
Под утро, когда на Малой Грузинской прощались с Даниэлем перед его отъездом в Шереметьево, Марина Влади чисто по-русски всплеснула руками:
– Вот дуреха, чуть не забыла!
Она метнулась в спальню, вынесла две миниатюрных шкатулки и вручила Ольбрыхскому:
– Здесь земля с могилы Владимира, а вот тут – прядь его волос, – шепнула она. – Распорядись этим, как считаешь нужным. Не пропадай, звони почаще…
После поминок в Старой Пороховне Ольбрыхский один приехал на берег Вислы, на волны которой так долго смотрел Высоцкий, когда весной 1973-го впервые оказался в Варшаве, а потом написал:
Даниэль бросил в серую воду часть бесценного дара Марины: «Считаю, что поступил так, как Он бы этого захотел. Оставшееся унес домой, аккуратно разместил в большую черную шкатулку, которая захлопнулась навеки, так что никто не сможет ее открыть».
Воспоминания той московской ночи возле Ваганьковского кладбища не оставляли Ольбрыхского. Под впечатлением пылающих костров, в которые одна за другой летели гитары, он написал свое первое в жизни стихотворение «Разбитые гитары»:
Завершались стихи такими словами:
Даниэль считал себя ребенком Варшавского восстания: «В 44-м году мои родители были в Варшаве. Что они пережили (и я вместе с ними в утробе своей матери) – просто невероятно. То, что она сохранила меня и не умерла с голоду, питаясь только картофельными очистками, – просто чудо! Когда начались схватки, маму на телеге повезли в пригородную больницу, где при свечах она меня и родила. Можно сказать, я счастливчик!
Детской кроватки у меня не было, и я спал в большом чемодане. Мама с гордостью вспоминала, что однажды в электричке какая-то пани, увидев меня, воскликнула: «Какой красивый ребенок! Ангелочек!» – и положила мне под подушку два злотых, на счастье…»
Первое впечатление «ангелочка», которое отчетливо запомнилось, – момент крещения. Когда ему исполнилось два годика, его принесли в старый, уцелевший под бомбежками костел, и малыш был очень недоволен, что какой-то незнакомый дядька принялся поливать его водой из какого-то ковшика.
Родители были замечательными людьми, знал и верил Даниэль. Честными и бескомпромиссными, всегда принадлежавшими, говоря откровенно, к внутренней оппозиции. Отец был интеллектуалом, публицистом-вольнодумцем. В знак протеста даже отказался от удостоверения личности, а посему потом никак не мог оформить себе минимальную пенсию. Это пособие до конца жизни ему выплачивал сын. Мама тоже поначалу занималась журналистикой, потом преподавала в школе. Как говорил Даниэль, она была духовным и очень тонким человеком, с детства учила его Прекрасному (именно так – с большой буквы) – театру, литературе. Внушала сыну, что ко всему следует относиться со смирением, что гордыня – очень большое зло.