В театре был мертвый сезон. Невыносимое место в любой сезон, если честно. Второе заведение, где можно встретить столько людей с тонким артистическим складом, – это сумасшедший дом. У них даже в бутафорском цехе все с мозгами набекрень. Как-то привез красную ткань, а усатая, похожая на пожилую рысь тетка (сценограф, сказали потом) раскричалась, что это – пионерский уголок, а не кровавый подбой.
Коробка была большой и тяжелой. Хорошо, что воздух в гулком здании никогда не нагревался выше майских заморозков, все легче тащить барахло на чердак – вотчину ненормальных художников, которым ничего не стоит ткнуть тебе пальцем в грудь и скомандовать: «Вот так стой и не шевелись» – и убежать куда-то на полчаса.
Я поднимался по черной лестнице. Парадная – с тяжелыми гранитными ступенями, начинающимися за кованой аркой – открывалась только для зрителей. Между этажами курила печальная артистка. Неброской «французской красотой» она напоминала мою новую знакомую Сто пятую – такая же худая и большеротая. Лицо ее терялось в дыму. Поэтому я даже вздрогнул от ее цепкого, ледяного прикосновения.
– Ненавижу тебя, Генри! – прошептала она, корча злую гримасу. – За собственную низость – ненавижу!.. Тьфу ты, глупость какая, да? Не идет, не идет…
Я пожал плечами. Артистка печально выдула клуб дыма, но локоть мой не отпускала.
– В синем домике жила очень красивая девочка, – сказала она, нахмурив брови. – А в красном – очень добрая, но некрасивая. Обе любили апельсины, страсть как!
Я послушно стоял меж этажей. Сумасшедший дом. Чтобы я еще раз сюда…
– Ехал однажды на велосипеде Иван. Дурак не дурак, а так. К красивой, конечно, ехал, апельсин вез, – сказала артистка. – Но тут – пф-ф, ш-ш-ш – гвоздь в колесо. Что тут делать? Клей нужен и заплатка на камеру.
Вот сдувшееся колесо она здорово изобразила.
– А в окне красного домика уже добрая девочка стоит, у нее и клей, и заплатка, и насос желтенький в руках. Иван вздохнул, да делать нечего. Свернул к ее домику. Апельсин протягивает. Добрая девочка выбежала, радостная. Залатала камеру, надула. Ведет Ивана к себе.
Вдруг артистка выпучила глаза и зашептала вкрадчиво, будто ведьма:
– Да только недо-обрая она уже была. Потому что это она гвозди по дорожке раскидала. Двадцать лет девице – и ни одного жениха! Будешь тут доброй.
Она пожевала губы, посмотрела на меня сквозь дым:
– Ты спросишь, а что Иван? – хотя я ничего не спрашивал, она продолжила с тоской в голосе. – Так и стал жить с некрасивой и недоброй. А красивая пошла в театр служить. Справедливо, скажи?
Артистка наконец отпустила мою руку. Фантазия ее иссякла, интерес ко мне затух. Подозреваю, на мне только что была отыграна какая-то сценка.
Чердачные художники бурчанием встретили посылку, и я поспешил исчезнуть. Когда сбегал вниз, артистка все еще сидела на широком подоконнике, колупала ногтем краску и болтала ногами.
Конец ознакомительного фрагмента.