Отец неспешно сложил ножик и убрал его в карман, а затем взял Виктуся за руку и сильным рывком притянул к себе.

– Что ты хотел сделать?!

– Ничего.

– Ничего? Душить кота – это ничего? Отвечай! Черт подери, ты связал ему лапы! Что с тобой?

– Не знаю, – Виктусь шлепнулся попой на землю, по его щекам потекли слезы.

Отец сел рядом. Дышал тяжело, хрипло.

– Нельзя делать такие вещи, – произнес он наконец. – Боже мой, Виктор.

– А ты никогда никого не душил?

– Душил. Свиней. Я тебе рассказывал. Одна меня чуть не убила.

– И что?

– Как это что?

– Как ты себя чувствовал?

– Как себя чувствовал?!

– Лоскут говорил, что это лучшая вещь на свете.

– Что-что?

– Говорил, что убивать… Говорил, что убивать – самое чудесное.

– Кто такой Лоскут?

– Друг.

– Господи, Виктусь. Убивать? Самое чудесное? Этот твой друг просто псих, ей-богу.

Ян достал из кармана папиросу и долго вертел ее в руках. Потом сунул в рот и закурил.

– Я не скажу маме о том, что ты хотел сделать, а ты не скажешь ей об этом, – пробормотал на выдохе. – Договорились?

Виктусь кивнул.

– Я думал, если его задушу, то, может, что-нибудь почувствую.

– Что почувствуешь?

– Ну, что-нибудь. Что-нибудь.

– Не болтай глупости.

Они сидели в тишине, небо над ними чернело на востоке. Виктусь ощущал в ногах усиливающееся жжение. Красные бороздки вспухали и кровоточили.

Пытался сыграть на травинке, но не выходило. Наконец, когда стемнело настолько, что он с трудом мог разглядеть лицо отца, тихо сказал:

– Папа, почему я не такой, как другие ребята и как Казю?

Отец смял окурок и глубоко дышал, покачивая черным силуэтом головы.

– Знаешь, как они надо мной смеются?

Молчание.

– Называют меня губошлепом. Или заморышем. А те из банды из Квильно бьют по ногам.

– Сынок…

– Я не сочиняю. У меня синяки.

– Послушай, Виктусь. Ты… Ты…

– Говорят, что я чудик и черт.

– Не повторяй таких вещей. Нельзя так говорить. – Абрис отца встал, вздохнул пару раз, снова сел, откашлялся.

– У некоторых людей с самого начала жизнь тяжелая, но ты не такой. Когда я был в тюрьме, ты ведь знаешь, что я сидел, так вот, когда я был в тюрьме, познакомился там с одним человеком, его звали Кшаклевский, он был парикмахером. Мы сидели в одной камере, и этот Кшаклевский хвастался своим сыном, рассказывал, какой же тот способный, а потом признался, что все это выдумки и что его мальчик очень болен. Месяца два назад, когда мы с мамой были в городе, я увидел Кшаклевского на улице. Он шел с сыном, меня не заметил. Его мальчик едва волочил ноги. Весь искореженный, руки как поломанные, голова искривлена. И Кшаклевский тащил его, тащил, а я все думал, какое же счастье, что у меня есть ты и Казю. Слышишь? Вы здоровые мальчики, ты здоровый, умный, очень славный.

Молчание.

– Пошли в дом, – невидимый отец поднялся с земли и отряхнул брюки. – И помни: ни слова маме о том, что здесь…

– Ни слова!

На пороге Ян задержал сына и шепнул ему на ухо:

– А когда пойдешь в понедельник в школу, скажи этому Лоскуту, что он обыкновенный дурак.

* * *

Казю смертельно обиделся. Всякий раз, видя, как оба кота медленно и величественно прохаживаются по двору, чувствовал страшное унижение. Ему казалось, что эти флегматичные шерстяные шары втайне посмеиваются над ним, и что он зря рисковал жизнью, подглядывая за Дойкой.

Он не разговаривал с братом и обходил его стороной. Иногда, завидев, презрительно фыркал и как бы про себя бормотал:

– Размазня…

Поэтому Виктусь все чаще общался с Лоскутом. Он приходил к нему в любую свободную минуту и с облегчением спускался в канаву, в этот темный прохладный мир без битья, взглядов отца и молчащего брата. Лоскут, правда, говорил немного. Главным образом слушал.