– Кого тебе надобно?! Этого… я ему голову оторву!

Я ответила:

– А в Сибирь.

– Позвольте мне идти в Сибирь! – сказал, вскочив бледен, как снег, а глаза, как угли, брат мой. – Чтоб только имя Сухово-Кобылиных…»

Дальнейшие слова брата Елизавета Васильевна не решилась передавать Надеждину, объяснив, что не хочет его огорчать, так как Александр выражался слишком резко.

Вскоре между Надеждиным и Марией Ивановной состоялось объяснение. Кобылина потребовала от учителя прервать все отношения с дочерью, угрожая в случае отказа крупными неприятностями. Разговор, записанный со слов Надеждина его биографом Николаем Козминым, был крутой и откровенный:

– Подумайте, что вы дорого можете заплатить.

– Как?

– У этой дуры есть отец, брат, дядя, они могут всадить вам пулю в лоб!

– Пусть стреляют и застрелят. Жизнь никогда не имела для меня цены.

– Извините, у нас нет убийц. Вас заставят стреляться.

– У меня другие понятия о чести – понятия плебейские. Ни в брата, ни тем более в сына вашего я стрелять никогда не буду.

Негодование Марии Ивановны усугублялось чувством ревности. Надеждин был долгое время страстно влюблен в мать Сухово-Кобылина, женщину весьма привлекательную. Ее жестокость и деспотизм, о которых так увлеченно пишет в мемуарах Феоктистов, никак не отражались на миловидной внешности; передовые профессора возмущались тем, что Мария Ивановна могла отложить французский роман, над которым минуту назад проливала слезы, и взять хлыст, чтобы наказать старого камердинера, что не мешало им быть очарованными этой московской амазонкой, разъезжавшей по городу верхом в мужском костюме и курившей гаванские сигары. Надеждину она ответила взаимностью, требуя от него свиданий, объяснений в любви, уверений в преданности, клятв, слез и страданий (в чем домашний учитель и не отказывал). Разумеется, что все эти знаки любви, милые женскому сердцу, Мария Ивановна не желала делить с дочерью. Нет сомнения, что «пулю в лоб» она сулила Надеждину как неверному любовнику.

Тем временем по городу поползли слухи, будто «бедный профессор ищет богатой невесты». По утверждению Аксакова, слухи эти поддерживал Александр Кобылин, который «своими едкими замечаниями подливал масла в огонь, разжигая вражду к Надеждину».

У Александра Васильевича были некоторые основания горячиться: по свидетельству биографа, Надеждин одно время «испытывал род какого-то тайного отвращения» к Елизавете Васильевне, чего и не скрывал.

Тем не менее заявления Сухово-Кобылина, семнадцатилетнего юноши, напитанного, по словам Аксакова, «лютейшею аристократией», были крайне резки и оскорбительны для Надеждина.

– Семинарист и попович Надеждин, хотя и достигший профессорского звания, – говорил он, – не пара молодой, знатной и богатой девушке.

В студенческой среде, где Надеждина боготворили – главным образом за то, что он, как пишет Аксаков, «был очень деликатен со студентами, не требовал, чтобы они ходили на лекции, и вообще не любил никаких полицейских приемов», – подобные заявления студента Кобылина вызывали бурю дружного негодования.

В довершение всего Сухово-Кобылин в одном из разговоров с Аксаковым сказал буквально следующее:

– Если бы у меня дочь вздумала выйти замуж за неравного себе человека, я бы ее убил или заставил умереть взаперти.

После этих слов Аксаков окончательно рассорился с Кобылиным. Но тот не унимался, он действительно потребовал, чтобы сестру держали взаперти под домашним надзором. А сам между тем, наблюдая Надеждина, едко замечал: «Он спокоен, посещает театры, печатает в «Молве» отчеты об игре Каратыгина, ему и дела мало, что всецело доверившаяся ему девушка переживает тяжкие мучения».