Все братья моего отца, даже те, кого никогда не видел, сохранись в памяти потому, что отец о них рассказывал. Он разыскал всех, кого смог найти. Никто, ни дядя Кеша, ни дядя Федя, приехав в Союз, не пошевелили, как говорил мой отец, рогом в поисках родных, только отец. Он стремился знать всех родственников, весь свой корень. Чувство родства было у него редкостное. Задался целью ещё в Драгоценке, когда собирались на целину, говорил нам:

– У меня в России много родственников, надо всех найти.

Взял на себя эту объединяющую миссию. И рассказывал обо всех мне, как бы передавая информацию:

– Это наша фамилия, наша кровь. Не обязательно тесно родниться с каждым, тут уж как Бог даст. Но я должен всегда знать, как мне молиться за того или другого: о здравии или уже о упокоении.

Материализм Прокопия

В 1954 году, двадцать шестого июля, мы железной дорогой приехали из Маньчжурии на станцию Чебула, это Новосибирская область, выгрузились, а дальше повезли нас в кузове грузовика в Чебулинский свиносовхоз на птицеферму. Жильё – два длинных барака. Чуть раньше туда доставили переселенцев из Маньчжурии по фамилии Мунгаловы и Парыгины. У нас две семьи. Брат Афанасий женился в 1951-м, у него росли две дочери. Выделили семье Афанасия комнату в бараке и нам через стенку на восемь человек чуть побольше площадью – квадратов двадцать. Условия ещё те… Крысы бегали…

Школа за семь километров. Ходили осенью и весной пешком, зимой управляющий лошадь выделял.

Отец, чуть обжились (приехали – ни картошки у нас, ни моркошки, ни лука на зиму, а семья-то дай-то Бог каждому), стал активно искать сына Гавриила и братьев: Ивана, Василия, Семёна. Про дядю Сеню, бывало, скажет маме:

– Семёна живым, навряд-ли, оставили.

Мама перебьёт:

– Не каркал бы ты, отец.

Прав оказался. Кто-то подсказал адрес, куда писать в Москву. Отец определил меня в писари. Ганю разыскали быстро, весной 1955-го. В августе пятьдесят шестого он освободился. При Хрущёве срок скостили. А так бы ему ещё семь лет сидеть.

На всю жизнь врезалась в память наша встреча. В тот день я был на совхозном покосе – метали сено. Волокушами подвозили копны, я вилами подавал на стог, в той местности стога называют зародами. К вечеру от такой работы ни рук, ни ног, одно желание – упасть и не вставать. Привезли нас на птицеферму, захожу в свой барак, и Бог ты мой! Неописуемой радостью обдало. Забыл про усталость, про всё на свете! Счастье-то какое – Ганя, брат Ганя за столом.

У меня все эти годы хранилась Ганина кожаная сумка. Ремень через плечо, клапан, застёжка какая-то – харчи возить. Берёг, не знаю как – брата вещь, память о нём. С детским оптимизмом верил, даже когда ничего не знали о нём, твёрдо верил: Ганя жив! Обязательно жив! Не может быть иначе. У мамы вырвется иногда: «Как там наш Ганя?» Раз застал её, стоит на коленях перед иконой, лицо мокрое от слёз. Резануло по сердцу: за Ганю молится.

Увидел его в бараке, застыл в дверях, Ганя вскочил навстречу, обнялись. Ему тридцать, мне шестнадцать. В памяти у меня он молодой, ещё не брился, тут мужик. Мама говорит:

– Павлик, сбегай, огурцов нарви.

Ганя следом встал:

– Вместе сходим.

Огородик был от барака метров за сто пятьдесят. Места сами по себе красивые, речушка Кривой Ояш, метра два-три шириной, с заросшими ивняком берегами, вода холодная. Выше по течению стояла старинная деревня Кривояш, туда в школу ходил. Вблизи речушки наш огородик. Подошли к грядке, Ганя заплакал. Грядки были не на земле, на подъёме – парник. Так лучше растёт, созревает быстрее. Я на даче выращиваю на земле. У соседки парник (корову держит – с навозом проблем нет), недели на две раньше, чем у нас, поспевают огурцы. У парника Ганя заплакал, да горько так – слёзы побежали-побежали. И не сдерживается… Столько лет не видел огуречных грядок…