– Могло бы.
– Значит, не сообщив, он поступил правильно. Что же касается меня, то проблема не в незнании или нежелании. Мне туда путь заказан. Попытавшись проникнуть, я бы умер.
– А я?
– Для вас – никаких трудностей, – ответил Ниагара и повернулся взглянуть на транспорт, загружаемый в стеклянную сферу.
Техники еще оживленно суетились снаружи, но по их поведению было ясно: все идет согласно плану.
– Значит, вы хотите сунуть меня в эту штуку? И не скажете ни слова о том, что ожидает на другой стороне?
– Путешествие занимает тридцать часов. Для инструктажа хватит с лихвой.
– Я могу отказаться?
– Вы не думаете, что немножко опоздали с отказом? – И Ниагара обратился к Скелсгард: – Она готова для языкового урока?
– Авелинг сказал, что урок надо дать прямо сейчас. Тогда все успеет улечься у нее в голове по пути к Земле-Два.
– Что за урок? – спросила Верити.
Ниагара поднял руку. Из его ладони вырвалась туманная струйка поблескивающих микромашин, потянулась к голове Ожье.
Вспыхнула боль, словно череп яростно штурмовала армия в невыносимо блистающих доспехах. Затем отключились все чувства.
Сознание проснулось вместе с болью. Верити казалось, что она падает. В уши вторгся голос, выговаривающий слова на языке, которого она никак не могла знать:
– Wie heisst Du?
– Ich heisse Auger… Verity Auger[2].
Ответ вылетел из ее горла со смехотворной легкостью.
– Хорошо, – похвалил голос уже по-английски. – Даже отлично. Уложилось прекрасно.
Говорила Маурия Скелсгард, сидя рядом в тесной кабине – должно быть, в гиперсетевом транспорте. По другую сторону от Ожье – в кабине было всего три кресла – оказался Авелинг.
Гравитации не было.
– Что происходит? – спросила Ожье.
– Происходит беседа по-немецки, – ответил Авелинг. – Машинки Ниагары переделали языковой центр в твоем мозгу.
– У тебя теперь и французский, – поспешила добавить Скелсгард.
– У меня уже был французский, – высокомерно буркнула Ожье.
– У тебя академическое знание письменного французского, каким он стал в последние годы Века Забвения, – уточнила Скелсгард. – Но теперь ты можешь на нем разговаривать.
Головная боль усилилась, будто кто-то стукнул крошечным камертоном по черепу и тот гулко отозвался.
– Я бы не согласилась, чтобы в меня совали это… – Она хотела сказать «дерьмо», но слово застряло где-то на полпути между мозгом и горлом. – Эту пресквернейшую пакость.
Интересно, откуда явилось неуклюжее, помпезное словечко «пресквернейшая»?
– У тебя не было выбора, раз уж ты подрядилась на миссию. Через тридцать часов окажешься в Париже, в полном одиночестве, и рассчитывать придется лишь на собственный ум и смекалку. У тебя не будет ни оружия, ни компьютера, ни даже связи. Мы можем дать только язык.
– Мне не нужны машины в голове!
– Значит, тебе очень повезло, – ухмыльнулась Скелсгард. – Их там нет. Они уже вышли из тела, но осталась созданная ими невральная структура. К сожалению, долго она не протянет. Два-три дня в Париже, потом деградация.
Любопытство заставило Ожье спросить:
– Если действие этих машин так важно, почему бы не оставить их во мне?
– По той же причине, по какой Ниагара не может пойти с нами, – ответила Маурия. – Цензор не пропустит машины.
– Цензор?
– Ты скоро его увидишь, – процедил Авелинг. – Так что не ломай над этим свою прелестную головку. Ломать головы – наша работа.
Ожье испытывала лихорадочное возбуждение. Мир вокруг будто промыли и уложили под хрупкое стекло. Похожее бывало после передозировки кофе и работы. Лет пятнадцать назад Верити с таким рвением взялась за математику, что однажды ночью переутомленный сложными уравнениями мозг начал применять алгебраические правила – упрощение, нахождение общего множителя – даже к языку, словно фразу можно преобразовать, как эмпирическую формулу для радиодатировки. Сейчас Ожье чувствовала себя в точности как тогда. Достаточно взглянуть на цвет или форму – и в сознание радостно влетает соответствующий знак, то французское, то немецкое, то английское слово. Невыносимая какофония.