Так давайте же щедро подсыпать угли доброты в этот огонь. Бросайте в него нежные слова, ободряющие прикосновения, внимание и участие. Раздувайте его шутками, терпением и снисходительностью. И тогда даже в самую сильную бурю и проливной дождь ваш очаг будет ярко гореть, согревая вас теплом, а лица собравшихся вокруг него будут сиять, несмотря на тучи за окном.
Дорогие мои Эдвин и Анжелина[3], боюсь, вы слишком многого ждете от любви. Вы думаете, что ваши сердечки способны питать ее пылкую, всепоглощающую страсть всю вашу долгую жизнь. Ах, юность! Не стоит слишком полагаться на мерцающий огонек. Он будет потихоньку гаснуть день ото дня, и его невозможно разжечь вновь. Полные гнева и разочарования, будете вы наблюдать, как он умирает у вас на глазах, и каждому из вас будет казаться, что это другой охладел. Эдвин с горечью заметит, что Анжелина больше не выбегает встречать его у ворот, улыбаясь и смущенно краснея; его простуда больше не заставляет ее плакать, бросаться ему на шею и говорить, что не сможет жить без него. В лучшем случае Анжелина посоветует принять микстуру, причем в ее тоне ясно слышится не столько участие, сколько раздражение от его непрекращающегося кашля.
А бедная Анжелина, в свою очередь, молча проливает горькие слезы оттого, что Эдвин перестал носить ее старый платочек в нагрудном кармане жилета.
Оба поражаются охлаждению друг в друге и не видят, как переменился каждый из них. Ведь если бы видели, то не страдали бы так, а узрели бы истинную причину – несовершенство человеческой натуры, – и совместными усилиями принялись бы заново строить общий дом на более земном и долговечном фундаменте. Однако мы видим только недостатки других и слепы к своим собственным. Во всем, что случается с нами, мы виним других. Анжелина любила бы Эдвина до скончания веков, если бы только не странные перемены в самом Эдвине. Эдвин обожал бы Анжелину веки вечные, если бы только она оставалась той самой Анжелиной, которую он полюбил вначале.
Час, когда пламя любви потухло, а очаг привязанности еще не зажжен, безрадостен для обоих, и придется вам на ощупь разжигать его в стылом мраке рассвета жизни. Дай вам Бог справиться с этим до того, как день начал клониться к вечеру: многие дрожат у потухших углей, пока не наступит ночь.
А впрочем, что толку читать проповеди? Тот, в чьих жилах пылает юная любовь, не поверит, что его горячая кровь когда-нибудь охладеет и замедлит ток. В двадцать лет юноша абсолютно уверен, что будет любить так же пылко и в шестьдесят. Он не может припомнить ни одного знакомого средних лет или преклонного возраста, кто проявлял бы симптомы столь же безумной влюбленности, но это не мешает ему верить в себя. Что бы там ни было у других, его любовь никогда не умрет. Никто никогда не любил так, как любит он, поэтому опыт всего человечества лично к нему никакого отношения не имеет. Увы, увы! Годам к тридцати и он тоже пополняет ряды скептиков, и в этом нет его вины. Наши страсти, как добродетельные, так и предосудительные, исчезают вместе со стыдливым румянцем. В тридцать лет мы не испытываем ни ненависти, ни горя, ни радости, ни отчаяния в той мере, в какой они охватывали нас в отрочестве. Разочарование не наводит на мысль о самоубийстве, и мы жадно пьем успех не пьянея.
С возрастом мы ко всему относимся спокойнее. В последних актах оперы жизни мало грандиозных пассажей. Честолюбие подбирает менее амбициозные цели. Честь становится более здравомыслящей и удачно приспосабливается к обстоятельствам. А любовь – любовь умирает. «Насмешка над мечтами юных дней» незаметно охватывает сердца, словно убийственные заморозки. Нежные побеги и распускающиеся цветы срезаны и увяли, а от лозы, что когда-то стремилась обвить весь мир, остался лишь засохший пенек.