Однако и в основном, неотвратимое проникновение Достоевского в глубину итальянской культуры следует приписать интеллектуалам и писателям, далеким от фашисткой идеологии, или ее активным оппонентам (таким, к примеру, как Пьеро Гобетти, Леоне [Лев] Гинцбург, Альберто Моравиа). Профашисткие же интеллектуалы стремились объявлять самодостаточность «италийского духа», отрицая потребность в любом взаимоотношении с «чужими» культурами, тем более с «чумовой» культурой большевистской России. Характерны в этом отношении демонстративные высказывания тогда воинствующего писателя-фашиста Курцио Малапарте, такими словами охарактеризовавшего Достоевского: «одержимый эпилептик, я его не знаю» (а Толстого – «старик, который решил умереть в третьеклассном зале ожидания на маленькой станции России»). Малапарте считал вообще, что «нельзя читать не-латинских писателей», что это «бесполезно и вредно» [LAGARDE. P. 84–85]. В те времена он на самом деле уже очень хорошо знал Россию и ценил русскую литературу, но придерживался куражного и провокационного подхода «революционных» фашистов, унаследованного от «правых авангардов», в первую очередь от итальянского футуризма.[3]

В тридцатые годы все-таки встречались в Италии попытки «фашистизации» Достоевского,[4] но фигура русского писателя оказывалась, по всей видимости, слишком глубокой, сложной и потенциально «опасной», чтобы она была канонизирована на культурном поприще тоталитарной Италии.[5] Об этом пишет Серджия Адамо, тщательно изучившая восприятие Достоевского в итальянских журналах того времени:

Фашистское государство <в 30-е годы> нуждалось в органической культуре, способной принимать в любом виде общеполитический облик <…>, способной выражать единое и всеохватывающее фашистское мировоззрение <…>. Непременное приближение к Достоевскому происходило на основе такого предопределенного контекста, при предварительном понижении степени той проблематичности, которая стала постепенно проявляться в течение 20-х годов. Оно основывалось на систематическом вытеснении самых проблематичных интерпретаций ХХ века <…> итак почти полностью застыло внимание периодических изданий к русскому писателю <…>. Операция нейтрализации в отношении Достоевского была особенно тонкой – русского писателя заставили воплотить основные позывы фашистской пропаганды и одновременно его отстранили как от предварительных средств создания консенсуса, так и от наиболее оживленных культурных веяний <…>. На этих основах, Достоевского наделили одновременно функцией сторонника бюрократизированной государственной религиозности, нацеленной на империалистское первенство, и разоблачителя истинной природы большевизма. Концепция Достоевского о русско-православном примате могла становиться моделью для империалистической миссии фашизма [ADAMO. P. 193–195].

Сближение режима Муссолини с гитлеровской Германией во второй половине тридцатых годов привело к заимствованию многих поведенческих черт общественно-политического характера у мощного союзника. Это привело к обострению этно-национальной коннотации итальянского национализма и так наз. «империализма с цивилизационной целью». Речь идет в первую очередь о возникновении и быстром распространении еврейской темы, до того момента почти отсутствующей в итальянских общественных дебатах. Неслучайной является, в сентябре 1938 г., в соответствии с появлением в Италии антиеврейских «законов о расе», публикация анонимной статьи под громким заглавием «Русская (еврейская) революция и пророчество Достоевского». Она появилась в венецианской газете «Gazzetta di Venezia» и ссылалась на авторитет Достоевского, настаивая на пагубную роль евреев в мировой экономике [GAZZETTA]. До того момента лишь один раз антисемитские высказывания Достоевского прозвучали в итальянской прессе: в фашистском культовом журнале «Il Selvaggio» («Дикарь»), опубликовавший в 1927 году перевод отрывка из статьи «Дневника Писателя» («Status in statu») [SELVAGGIO].