Он читал главу из «Братьев Карамазовых»: Исповедь горячего сердца.
Впрочем, сказать про Достоевского: «он читал» – все равно что ничего не сказать. Понятие о чтении в обычном смысле неприменимо, когда дело идет о Достоевском. Так, как читал Федор Михайлович, когда он был в ударе (а в этот раз он был в особенном ударе), кажется, никто из русских литераторов не читал! Это было прямо что-то сверхчеловеческое, так сказать, новое творчество во время самого процесса чтения, сопровождаемое таким огромным нервным подъемом, который слушателя зараз заражал и ошеломлял и как бы насыщал атмосферу вокруг электричеством…
Достаточно было на минуту полузакрыть глаза – и чтец, и автор вдруг исчезали – и только слышалось в затаенной тишине, как лилась и переливалась пламенная покаянная речь Мити Карамазова – «воистину исповедь горячего сердца».
В моих ушах до сих пор звучит стих, цитируемый Митей Карамазовым:
Это – «насекомым – сладострастие» было произнесено каким-то сдавленно-страстным, нервно трепетным шепотком, от которого дрожь пробегала по телу.
И далее:
– Я, брат, это самое насекомое и есть, это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие, и в тебе, ангеле, это насекомое живет, и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастие – буря, больше бури! Красота, это – страшная и ужасная вещь!!
Буквально волосы шевелились на голове от этого огненного проникновенного чтения – впечатление было близкое к тому, что дает «Патетическая симфония» Чайковского. Что в том, что Достоевский дерзнул взять для публичного чтения самую дерзновенную главу «О Мадонне и грехе Содомском», но в его передаче каждое слово жгло и хватало за сердце, унося куда-то в неведомые и недосягаемые дали…
Гипноз окончился только тогда, когда он захлопнул книгу. И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками, какая-то барышня поднесла пышный букет, кому-то сделалось дурно…
Несмотря на настойчивые вызовы, Достоевский почему-то долго не показывался перед публикой. Но когда он, наконец, вышел, на лице его было выражение значительное и торжественное – и на эстраду он на этот раз не взошел, а остановился возле эстрады, прямо перед первыми рядами кресел, и начал взволнованным голосом:
Это был «Пророк» Пушкина – любимое стихотворение Федора Михайловича.
Публика замерла, захваченная волнением чтеца. А чтец с каждым стихом пламенел все более и более и последний стих:
подчеркнул с таким увлечением, что буквально весь зал дрогнул.
Это «жги» он как-то исступленно выкрикнул с сверкающим взором, с резким повелительным жестом правой руки.
Впечатление получилось ошеломляющее.
Стих Пушкина сам по себе необыкновенный и вдохновенный – и тут же вдруг чтец – такой же необыкновенный и вдохновенный. Поднялась целая буря рукоплесканий, заставившая Федора Михайловича после многих поклонов прочесть «Пророка» вторично.
И вот он снова около эстрады, весь бледный от волнения, и с тем же пафосом льются из его уст огненные строки.
Так он и запечатлелся навсегда в моей памяти, великий писатель, как я его видел в последний раз: с горящим взглядом, с протянутой повелительно рукой, с вещим словом в устах: «Глаголом жги сердца людей!»
И он ли, спрашивается, не «жег» эти сердца и не был воплощением на земле этого самого библейского пушкинского пророка – кому Сам Господь на место сердца: