Через пять минут читка продолжилась, побежали слова, зазвучало такое: «Я сжал свою волю в кулак; в это нелитературное время, где писатель не получает ничего, а сам платит деньги за публикацию, надо ещё больше скрутить себя, задымить, загореться, послать вызов людям и богу, писать не слова, а бомбы, динамит в чистом виде, уничтожать, разрывать, рождать, сносить целые города и планеты, дымить перед взрывом, раздаваться вокруг, быть криком, полётом, рёвом, воем на целый мир, стопроцентным раствором спирта, алкоголем, разносящим бытие и время, оставлять людей в домах, построенных целиком из книг, где Бродский лежит на Санд и делает с ней детей: Али, Марчиано и Тайсона».

Через час зашёл в публичный дом, не ради секса, излияния души через кран: захотел пообщаться с девочкой, выпить с ней финского или норвежского вина. Так и сделал, устроился на Думской улице, в полутёмном помещении, дождался Сони, посадил её на колени, поиграл с её волосами, погладил ей платье, колени, налил ей и себе в бокалы «Хельсинки», закурил, дымя в сторону, заговорил с девочкой:

– Вот и прошёл месячный день.

– Это как?

– Солнце – они, регулы.

– Разве. А облака?

– Сухость, неистечение.

– Понятно. Девять месяцев, помимо лета, беременность.

– Именно.

Соня тоже закурила и сделала глоток красного. Облако поднялось и растворилось, стало Кузанским в гробу. «Кузанец философствовал маленькими кинжальными атаками, был чеченцем и дагом, не русским, не европейцем, так и надо творить, чтобы надолго: мысли записывать на теле врага». Фёдор втянул красную жидкость, будто полоща рот, огляделся кругом: тумбочка, шкаф, кровать, столик, стулья, на которых они, ноут, телефон, экран на стене. На нем шёл фильм «Ностальгия»: Тарковский снял самого себя, всюду был он, а не только героем плоти, читающей медленно дух, входящей в него и дышащей им. Он произнёс:

– Если назвать юностью журнал, то половина этого времени уйдёт в издание: может быть, треть.

– Но надо жить, всё равно.

– Безусловно, но публиковаться в таком журнале станет необходимым.

– Я не спорю.

– Ну вот.

Фёдор достал из дипломата журнал «Салехард» и показал публикацию своего рассказа. Подарил Соне его, подписав. Она захлопала в ладоши, выпила вина и спрятала в полку подарок. Небольшая грусть залетела в окно, покружила по комнате, присела на плечо Фёдору, что-то прощебетала и улетела прочь. «Вот так и жизнь моя исчезнет, покинет меня, а я останусь один, без неё, буду быть себе дальше». Он позвонил Льву, договорился о встрече в бильярдной через пару часов, закончил эфиопскую речь, обнял Соню, привстал, предложил ей потанцевать. Она включила музыкальный канал и задвигалась со своим партнером под Бьорк. Их движения были смертью Бротигана и жизнью Паланика, их скрещением даже, представляющим порою одно. Фёдор обнимал Соню, будто писал ею, её каблуками, сразу двумя ручками, карандашами, пальцами по экрану. «Литература женских каблуков по всей земле, всюду, шпильки создают этот мир, практически создали и сотворили его». Соня устала будто, отошла, разделась и показала голой себя: водопадом, стекающим с гор. Ниагарой и ей подобным. Он поцеловал ей по очереди соски, как ставят кастрюлю с картофелем на плиту. Варят его и едят, добавляя лук, масло и соль. Держа в руке левой хлеб. И глотая компот.

В бильярдной было спокойно, ничего чрезвычайного: Лев пил пиво, Фёдор пожал ему руку, сел рядом и сказал:

– Кавказцы в горах – родео, испанцы или мексиканцы верхом на быках.

– Сейчас погоняем партию.

– Конечно. Ведь что такое признание в любви?

– Убийство.

– Вот именно.

– Кого?