И годы разлуки щемящей,
и Харьков майданных времён —
мучительный, не настоящий
реальности призрачный сон…
Я помню твой китель армейский
и терпкость твоих сигарет,
приморский аэродром Ейский,
как мать приоткрыла секрет…
Так холодно здесь и печально,
в сдавившей весь мир тишине.
Обидою распри фатальной —
яд злобы запёкся во мне…
А может, и не был ты близок
с моей – ныне бывшей – женой?
И я в своих вымыслах низок,
и жить мне с извечной виной?
Никто никогда не ответит.
Зачем теперь нужен ответ?
Так тускло здесь лампочки светят,
и воздуха свежего нет…
Нужды нет в пустых разговорах,
в прощеньях, в иной чепухе,
и в правде, тошнит от которой,
и в душащем душу стихе…
Молчишь непреклонно и гордо…
О чём говорить нам, седым?
Дождался, вернулся твой сын —
в отстойник бездушного морга…

Свой угол

Порхает снег по январю, деревья стынут, воет ветер. Белым-бело на белом свете…Чай с бергамотом заварю… Люблю спокойно наблюдать из старой домовой коробки, как угасает день короткий…

Какая дома благодать – когда имеешь угол свой, а не в бездомном униженье от невезухи бытовой судьбы ругаешь похожденья… О, сколько было вечеров, когда, в чужие окна глядя, в тиши приветливых дворов зловеще думал: «Вот же ***ди – как по-бомжовски там живут! Как отвратительно и грязно! Вот если мне жильё дадут – всё будет чисто и прекрасно!»

Судьба добра ко мне была и наделила индивида. Уверенность в душе цвела, и схлынула на жизнь обида. Увы, всё можно потерять в пылу мучительных ошибок. Устал себе я повторять, что жить так трудно без ушибов! Опять от дурости своей страдаешь, промотав во имя любовной зыбкости страстей всё, что усильями своими достиг в мучительном труде, как раб на каторжной галере, чтобы досталось всё Звезде, которую любил… И верил всегда в порядочность её и что чего-то я достоин… Но только грязное бельё тебе досталось, старый воин…

Был мир тогда ко мне сердит. В любовной нашей катастрофе ладья семейная о быт разбилась, даже рифмой в «*опе» хотелось завершить строку, служа словесному пороку. Люблю порой стихопургу, хотя от хамства мало проку. Но я испорчен и могу обсценной лексикой базарить, когда эмоции в мозгу начнут извилины кошмарить… Хочу грубить, корябать слух, хлестать жестокими словами – я в стаде слов своих пастух! Пусть злость почувствуется вами…

Конечно, надобно следить за убывающей культурой, но нас не может не штормить – жизнь связана с литературой. Порой заносит пену-грязь на чистый лист иль монитор… И, лихо стихоматерясь, веду с собою разговор… Взбешённым психом иногда, как рубанёшь порочным словом – и легче; горе – не беда, и лечишься самоукором…

Пора продолжить про моё бездарно прожито́е время. В нём всюду грязное бельё, но память тащит это бремя… Во многом по своей вине, в срамной дыре вновь оказался… И, горько копошась в г…не, как лох последний настрадался. Она сумела обобрать умело, быстро, хладнокровно, в больную душу наплевать. Сошёл, как хмель, туман любовный…

Непросто жизнь с нуля начать, когда две трети жизни сзади, и так обидно осознать, что есть безжалостные ***ди… Для них живёшь, всё отдаёшь любя, реальность забывая… В итоге – только месть и ложь. Их женщина твоя родная вонзает, словно острый нож… Стремится больше заграбастать, чтоб ты, как бесприютный бомж, мог налегке за счастьем шастать…

Устал скитаться в пустоте, тлеть в суете будней банальных. Жаль, попадались всё не те мне женщины… Во мгле анальной опять оказывался я (пусть образ грубый здесь, но верный – прям из народа бытия… Вот так существовал прескверно).

Судьба явила снова милость – я перестал впотьмах скитаться и, выплакав несправедливость, смог кое-как слегка подняться… Забыто съёмное жильё. Жаль, не забыта ипотека. Однако новое житьё достойно будней человека. Из грязной выбрался норы. Люблю, любим, живу с улыбкой. И счастье нынешней поры надеюсь не назвать ошибкой…