– Ну, все, – распрямившись, сказал Володя. – Теперь до свидания!
– Вы бы хоть поели! – не слишком настойчиво предложила Полунина.
Есть ему ужасно хотелось, да и идти в эту пору с заграничным паспортом было нелепо, но все-таки он пошел. До самой Красивой улицы, до Варвариного дома он знал проходные дворы и такие переулочки, где никакой патруль его не отыщет. И, закинув ремни рюкзака на плечо, он пошел, печально думая о том, что бы сказал Полунин, знай он, что картотека его предназначалась к сожжению, а Елена Николаевна хотела бы быть вдовой автора учебников.
Потом он вдруг вспомнил о полунинских записках и о том, что так и не узнал, что Пров Яковлевич думал о нем – об Устименке. Но это вдруг показалось сейчас неважным, несущественным, мелким и себялюбивым…
Великолепный доктор цветков
– Кидает и кидает! – сказал дед Мефодий. – Не жалеет бомбов.
Маленькие глазки его глядели остро и неприязненно, Володя только ежился под этим взглядом – будто он был виноват, что немцы вышли на правый берег Унчи. И будто он виноват, что в Черный Яр ворвались фашистские танки.
– Ты кушай, ничего, – вздохнул дед. – У меня этого леща в томате – завались, а в Каменку все едино не упереть. Пущай наше с тобой брюхо лопнет, чем немцу достанется.
Дом опять вздрогнул дважды, дед покачал головой:
– Богато воюет. Ни в чем, слышно, не нуждается. Будто даже, я извиняюсь, мочу на бензин через самогонные аппараты перегоняет – вот до чего со своей наукой дошел. Сидят эти самые фашисты по избам по своим и самосильно стараются, а потом, конечно, в бидоны и сдают государству. Верно, Владимир?
– Глупости! – сердито сказал Володя.
– Еще выпьем? – осведомился дед. – Мне это самое шампанское один военный товарищ подарил. Выкинул из «эмки» из своей и мне сказал: «Пользуйся, дедушка, оно питательное». Попользуемся?
Пробка ударила в потолок. Мефодий вздохнул:
– Баловство. Квасок. А написано почему-то – по-лу-су-хо-е! Ты разъясни! – Дед заметно хмелел, Володе становилось скучно. Уйти до утра он не мог, надо было терпеть, слушать, кивать. Впрочем, деда было жалко. Что он станет делать в своей Каменке? И как они могли оставить его тут? Забыли, что ли?
– Завтрева и уйду! – хвалился дед. – Я под немцем жить не стану. Я ему, суке, не покорюсь! И Аглаюшка меня учила: вы, дедуня, идите в Каменку…
– Не пойму я никак – где она-то сама? – спросил Володя.
– А мне, брат, никто не докладывает, – не без горечи огрызнулся дед. – Мое дело стариковское: чего скажут – спасибо, а сам, старый пень, не суйся спрашивать: когда и не услышат, а когда и обругают, чтобы не вмешивался. Как в денщиках служил – Иван, болван, подай стакан, положь на диван, убирайся вон, – так, Вова, и поныне.
– Ну уж!
– То-то, что уж…
Прислушался и заметил:
– Стишало. Фашисты спать полегли. У них, говорят, строго, согласно уставу – когда война, когда передышка.
Керосиновая лампочка замигала, Мефодий испугался:
– Шабаш, давай бегом спать повалимся. Керосину больше не имеется.
В темноте разговаривать было ловчее. Лежа на Варварином диване, Володя или как бы невзначай спрашивал про нее, или говорил так, что дед должен был поминать ее, – от этого было и радостно, и мучительно. Но знал Мефодий про Варю мало, путал и конфузился:
– Ну, Губин ходить бросил. Она шалая, Варвара, бывает – приманет, а бывает – погонит. Пошла вроде обратно в артисты, да потом и отдумала. Я, говорит, деда, не того! Не поднять мне это занятие! А какое – Бог знает – то ли инженер, то ли артистка. Ну, плачет, конечно, а почему – понять нельзя. Обшитая, одетая, собой пригожая, беленькая…
Это все были не те слова, и дед понимал, что говорит не то и не так, но разобраться в том, что происходил с Устименкой, Мефодий не мог и только кряхтел да почесывался в душной тьме, а потом вдруг рассердился и сказал: