Дед посмотрел на внука. Сережа-то и представить себе не мог переходящего в рассвет заката.

– Ксеня сидела прямо надо мной. Пружины в матрасе просели, и там, где они выпирали, кололи меня в спину. Ноженьки ее свисали перед моим лицом, и я дышал в сторону, чтобы не почувствовала она кожей тепла дыхания. Ворон этот в углу сидел. Рожа довольная. Хотя бы оделся! Сидел в моем кресле и ручку поглаживал. Видимо, Ксенькой любовался. Утром-то глазел на нее как голодный. А сейчас, уже после, этаким укротителем на нее смотрел. Молча оценивал. Я слышал, как она водила щеткой по волосам. Странное чувство было у меня. Я уже так долго пролежал под этой кроватью, как закатившаяся денежка, но так и не подумал, как мне отсюда выйти. А выйти сильно хотелось, Сережка, даже выбежать! И нестись, пока дыхания хватит. А там пешком. До Гжатска. И на стену. Я уже понимал, что в Дорогобуже не останусь.

– А ремесло твое что? – вдруг спросила Ксенька.

«Да все мебель делаю», – мысленно отвечал я. Обиженный поддиванный клоп.

– Палочник, – улыбался стервец.

«Вот это дела», – подумал я. Непростая сволочь, точно литовец. Палочников в Дорогобуже своих отродясь не было. За всю жизнь видел раза три, как палочник душу выкуривает на мосту. И всегда смоленский был. Прилетал на автобусе на казнь. А теперь у нас что, свой палач будет? Умирал в моей голове тот Дорогобуж, в котором я жил. Вот и мечта о Ксеньке растаяла, как сахар в чужом рту, вот тебе и палач городской. Скоро, наверное, все вишни порубят. Голубей пожрут. И останется воронье над черными крышами. Но все это я пытался выбросить из головы так же быстро, как придумывал. Ведь воевать собрался за этот мир, значит, нельзя думать, что он погибнет, иначе зачем за него умирать?

– Чего оробела? – прошипел он, гад скользкий.

– А вот и не оробела. Я вообще ничего не боюсь. Только одного.

Услышал я, что пропал из голоса ее детский звон, и говорила она теперь как обычная баба из толпы.

– Чего же? – заулыбался литовец.

– Боюсь головой к Днепру быть похороненной, как моя мать. Боюсь русалок по весне увидеть, когда разлив будет. Я хоть и писать не умею, все хочу просить соседского мальчишку завещание мое запомнить. Что если помру, то пусть похоронят в конце сада, но стопами к воде.

Мужик встал и рассмеялся.

– Русалки! Да ты и правда ребеночек совсем.

Соседский мальчишка – это я. А ведь как жених шел в ее дом! Мужем грезил стать. А она обо мне – как я о тебе, Сережка, как о маленьком.

Сережка нахмурился. Сам он себя маленьким не считал.

– Ну а потом весь мой мир как хрустальный шар рассыпался. Да чего там в сотый раз рассказывать.

Дед посмотрел на мальчика и убедился, что тому все еще по-настоящему интересно.

– Распахнулась дверь. Забежали мужики, трое, четверо, уже было не разобрать. Да только не мужики они были. Мне как раз одни ноги и видно. Мужик-то в воскрешенье в ботинках ходит, а в остальные дни кто в чем. А они в сапожках. Да еще кто в золотых, кто в красных. Обуви такой я раньше так близко не видел. И тут начало твориться немыслимое. Все вбежавшие попадали на колени – и давай, кто кого перекричит:

– Прости, князь!

– Прости!

– Будь в гневе праведен!

– Не забирай живота!

Эти все ползут к нему как пауки, а Ксенька наоборот – вскочила. Да и я чуть было не вскочил. Это что же получается, я князя видел? Я его видел! Лик его? Очи? Что же мне было делать, Сережа? Что же так испытывал меня Бог? Руки теперь сами тянулись к его сапогам. Князя коснуться. Прижаться губами. Какая тут женитьба! Тут как к Богу любовь. Страсть без края, без времени.

Но жестоки бывают и боги, Сережа. Все в моей голове перемешалось, словно задумывал яблоко съесть, а подали солянку. Услыхал я то самое шипенье и щелчок за ним. То, как палочка из виска душу выбивает, ни с чем не перепутаешь. Ксенька замертво упала. Ее лицо прямо передо мной. Видимо, еще о край кровати рассекла щеку, пока падала. Но кровь из нее почти не сочилась, так как сердце ее уже погасло. Так-то.