Сегодня вечером фургон припаркован в дальнем конце фолк-фестиваля, рядом с небольшой белой беседкой, окутанной густым запахом хот-догов и ладана. Колесные арки покрыты пятнами ржавчины, а уплотнитель вокруг окна болтается, отклеившись от старости, но, как свадебные подарки родом из семидесятых, как пожилые соседи, фургон – одна из тех вещей, которые ещё на что-то да годятся. Я не уверена, что мама когда-нибудь избавится от него, даже если он совсем выйдет из строя. Она такая. Не то чтобы любит винтаж, просто не одобряет покупку чего-то нового, если это не оправдано (сигареты, конечно, исключение). Даже грифельная доска в фургоне, бывшем пабе – та же самая, что у неё была всегда, только помутневшая оттого, что на ней столько всего писали, а потом стирали. Сегодня на ней желтым мелом нацарапаны петляющие буквы: «Кэтрин Блю. Чтение карт Таро: Ј 15.00».

– Мам? – я стучу в окно фургона кончиком ногтя. Полоска жёлтого света просачивается сквозь крошечную щель между плотных бежевых, в розовых розах, занавесок.

Я снова стучу, на этот раз костяшками пальцев. Ржавая дверь щёлкает и распахивается. Мама сидит за столом с чашкой чая и книгой.

– О, – говорит она, и улыбка на секунду касается бледных губ, но лишь на секунду. – Эммелина.

– Привет, – отвечаю я. Она единственная, кто всё ещё называет меня Эммелиной, но я больше не вздрагиваю при этом имени. – Перерыв на чай?

Она смотрит в фарфоровую чашку, зажатую в руке.

– Вроде того. Был долгий день. Вот, прихожу в себя.

– Тогда я вовремя, – говорю я, и она, как недружелюбный незнакомец в парке на скамейке, отодвигается чуть в сторону, давая мне сесть.

В вагоне душно и пахнет чем-то сладким, наподобие нагретых солнцем фруктов, и я рада, что она не просит меня захлопнуть дверь и перекрыть свежий морской воздух. Этот запах напоминает мне о поездке в Эдинбург. О том, как я сказала ей в тишине крошечного фургона, припаркованного в кромешной темноте площадки для кемпинга, что несколько недель не могу уснуть. Что каждый раз, когда закрываю глаза, сны уносят меня в тот класс в Фортескью-Лейн, к нему, и всё так ярко, так по-настоящему, что, проснувшись, я чувствую запах его лосьона на моей шее, как в ту ночь, когда вернулась домой. Она сделала маленький глоток чая – вот и всё, что она сделала. Мне так хотелось, чтобы она обняла меня, прижала к себе, сказала, что больше не позволит ему причинить мне боль. Но она лишь сказала: «Ты же знаешь, что сны – не реальность, пора бы это понимать в твоём возрасте, Эммелина», – как будто всё это было лишь плохим сном, и вновь поднесла чашку к губам.

Теперь она спрашивает:

– Хочешь чего-нибудь выпить?

– Я думала, может, сходим куда-нибудь пообедать, нет? – Мне противно, что моя кожа вся покрывается мурашками от смущения. Это ведь простое, нормальное предложение. – Раз у тебя пока перерыв…

– Вообще-то у меня другие планы.

– Да? Правда? – Мне хочется спросить: «Зачем ты тогда мне писала? Зачем отправила мне сообщение, что ты здесь, на этом фестивале в соседнем городе, если не хотела провести со мной время?» – Просто мы, ну, не виделись несколько месяцев, и я подумала, может, сходим куда-нибудь? В бар, например? Или прогуляемся? Съедим по мороженому… в общем, отметим?

– Отметим что? – мама вновь подносит чашку к губам.

Моё сердце падает, как камень, брошенный в бак с водой.

– Мой день рождения, мама. Мой тридцатый день рождения.

Я понимаю. По тому, как вспыхивают и расширяются, совсем чуть-чуть, её газельи глаза, я понимаю: она забыла. И значит, пару недель назад она написала мне, чтобы проверить, как я там, и сказать, что она будет здесь и надеется со мной встретиться, по чистому совпадению.