Чем больше она горячилась, тем спокойнее становилось у меня на душе.

– Да что вы, никто вас не гонит! – заговорил я. – Оставайтесь. Только сами видите, какая тут предстоит работа. Воспитатели все разбежались. А я человек новый.

– Работы, конечно, много. Я знаю.

– Значит, остаетесь?

– А о чем же я говорю вам все время! – В голосе ее слышалось такое торжество, словно она отвоевала для себя право на веселый и мирный отдых, а не на работу с сотней необузданных ребят.

– Вам надо отдохнуть, – торопливо и с явным облегчением продолжала она. – Я пойду. Спокойной ночи. Только вот что: вы не должны думать, что это в самом деле трудновоспитуемые. Дети как дети. Ведь здесь был проходной двор, никто больше месяца не работал. Приходили, уходили один за другим. Я сама работаю меньше месяца, но уверяю вас – дети как дети. – В голосе ее, кроме убежденности, слышалась и тревога: вдруг я все-таки не поверю? – Послушайте, – перебила она себя. – а Лобов повторяет свои упражнения?

– Простите…

– Ну как же! Лобов Вася. Он половину алфавита не выговаривает, путает «р» и «л»…

– Ах, Лобов!

Я вспомнил маленького белобрысого мальчика из отряда Стеклова – его речь и в самом деле трудно понять.

Кажется, что рот у него всегда полон горячей каши: вместо «з» он говорит «ж», вместо «с» – «ш»; трудно даже сообразить и упомнить, что с чем он путает и что вместо чего произносит.

– Упражнения? Нет, я ничего такого не слышал.

– Вот этого я и боялась. Вы знаете, он начал уже довольно сносно произносить «с» и «з».

– Вы думаете, он будет говорить нормально?

– Непременно! Это исправимо, вполне исправимо. Вот я так и знала: все придется начинать сызнова. А ведь обещал: «Вот, честное слово, буду каждый день повторять».

– Что же он такое должен был повторять?

– Очень просто… Ох, как глупо! – вдруг спохватилась она. – Вам давно пора отдохнуть, а я…

– Вы уговариваете меня отдохнуть, а сами, я вижу, устали, – сказал я. – Вы что же, прямо с дороги?

– Да. В Ленинграде узнала о здешних переменах – и сразу на поезд. Сейчас пойду к себе. Я снимаю комнату у Антонины Григорьевны, это тут рядом.

Я взял у Артемьевой чемодан и проводил ее к Антонине Григорьевне – это и в самом деле было неподалеку, за оградой, в какой-нибудь сотне шагов по пути на станцию. Артемьева привычно стукнула в окошко у крыльца.

– Екатерина Ивановна! Голубушка! – послышался голос, в котором я никогда не признал бы голос нашей суровой, неприветливой хозяйки и поварихи. – А я уж волновалась! Ну, что с отцом-то?

– Поправился, спасибо. Вот только я его на ноги подняла – и приехала…

Я отправился домой. Прошел мимо стоящего у будки Королева, миновал флигель, столовую. Холодный ветер дул в лицо, разгоняя сон, да мне уже и не хотелось спать. С какой горячностью эта немолодая, усталая женщина отстаивала свое право работать в нашем доме! Неожиданный разговор с нею прибавил мне спокойствия и уверенности.

Вспомнилось: днем, перед тем как дать ребятам наглядный урок мытья окон, я отыскивал в кухне подходящий таз, чтобы развести мел, и тогда-то ко мне подошел тот самый странно одетый человек, что накануне сторожил Коршунова в изоляторе. Мне уже было известно, что это воспитатель Щуров.

– Прежде, – сказал он без всяких предисловий, – я был по специальности фотограф…

Я не выразил вслух своего удивления и ждал, что последует дальше.

Выдержав небольшую паузу, Щуров закончил внушительно:

– Я решил вернуться к своей прежней профессии.

– Значит, оставляете детдом?

– Значит, оставляю.

Что было отвечать ему? Если человек не хочет быть воспитателем, уговаривать его не нужно. А уговаривать этого, что стоял передо мной, в слишком длинных, неряшливо подвернутых брюках, в пиджаке с чужого плеча, и, внушительно оттопырив нижнюю губу, смотрел на меня мутными, ленивыми глазками… Нет, уговаривать его незачем. А в гороно объясню, Зимин поймет.