– То-то я не укачивался в море, – сказал Николай Фотийвич, удивляясь простоте объяснений глубокого содержания. И, посмотрев на балку, сказал ей. – Качала меня, а теперь пугаешь и поделом. Главное, не свались на меня раньше временя.
– Не бзди! – теперь уже посоветовал Иванович, – Она не пальцам делана, как и мы с тобой. И на годы. Глядишь и крюк ишо пригодится.
– Типун тебе на язык…
– Ты все, чо не доскажешь, на свое коверкаешь. А пора бы и о хорошем. Крюк-то для зыбки.
– Ты в своем уме! Я же сказал – одинок я….и однолюб! Какие внуки… От кого? Сожалею, но это так…И чуда не будет…
– Чудо будет, если верить. Деревня, ни город. Одна русская печка че стоит. По себе знаю. Настужусь бывало месяцами в одиночку на зимней охоте, в избу вернёшься – скорее бы косточки погреть. не до греха тут. Да и годы тоже не те. А женка не будь дура, тоже в одиночестве намаялась горемычная, печку приготовила– и в жерло наколенное меня, как в пекло и без противня, да на хвойные ветки. Выскочишь, словно народившийся. А она тебе ковш бражки сует. «Пей, Ванюша, чего там!» А сама нагишом и распаренная. Хватаешь ее и на печку. А она для чудо сделана. Поверь, по себе знаю. Предки наши ее с умом делали. Натопишь ее, а она все длиннющую зимнюю ночь тебе и веселит, подогревая и душу, и твое бренное тело. Она не из кирпича, а из подсобной глины. Свежую ее мешали с солью и песком. Потом сбивали в опалубке. Утрамбовывали. Били тяжёлым пестиком до тех пор, пока глина не становилась твердой как камень. И всю печь ставили помочью три-четыре мужика за один день. И время ее не берет. Она для сибиряков как тулуп, пока они молодые. Завернуться в тулуп и на морозе, что на печке, чудят. А нам теперя лишь на печке ладно и то так, по старой привычке, не ожидая чуда…..
– А хотелось бы? – перебил его Николай Фотейвич как бы невзначай, но в душе чувствуя то, что до этого не чувствовал: щемящую тоску одиночества, которая вдруг наполнял его душу.
– Согреет тебя печка, узнаш…
– Навряд ли печь мне поможет. Да еще одинокому.
– Не зарекайся. Она не только душевную силу даст, но и телесную. И ты разморённый на теплой лежанке и в одиночестве маясь, враз, забудешь, че в голому на столько лет дурь забил про однолюбство. И соскочишь с печки, чтобы найти в раю свою половину.
– Тебе бы духовником быть, – сказал Николай Фотийвич.
– Кто знат, – кивнул, соглашаясь Иванович. – А разве не чудо … Ты в далеком море был, где люди тонут. Моя крестная молила, не переставая, Божию Матерь, спасти тебя. Потом Японская война прошла, а о тебя не весточки. Все наши уверились, что ты утонул. А крестная все: «Чует мое сердце Никорушка живой. Да и Божья Матер подсказывает это». Так и отошла. И на мою телеграмму ответа не было. Мы и ее и тебя отпели. Царство вам небесное. А ты живой. И сам бог привел тебя к родовой печке. И не верится, но это так. Ты живой и здоровый, разве не чудо. Мало ли че ишо жизнь подкинет.
– Не хватит ли?
– Так уж это уж как бог даст. Но на него надейся, а сам не плошай.
Глава восьмая
Р У С С К А Я П Е Ч Ь
У печки все было как при матери. В ее арочных нишах все еще стояли в горшки от большого до маленького. К ней были прислонены длинный ухват, кочерга и деревянная лопата. У подножья лежала кучка дров. Арочное жерло было открыто. До и сама она, занимая пол кухни, была центром теплоты, домашнего уюта, семейной сытости, выглядела все еще как добротная хозяйка в доме, хранившая в жерле все благополучие, которое всегда отдавала тем, кто ее обхаживал. Но их давно не было, и она молчала, глубоко скрывая в чреве своем, тот холод, что накопился в нем.