Перевожу взгляд со стула на башенку и обратно, вызывая в мыслях образ брата.

– Он сидел здесь и вырезал фигурки в ожидании почтового сокола…

– Но что мешало ему это делать в Калии?

– Вероятно, не хотел, чтобы кто-нибудь узнал про письма. – Я направляюсь к серебряному фонарю, что стоит на песке у главной арки.

Позади меня Амира треплет гриву Раада:

– Ты нас привел сюда, правда? Эй, Имани, что ты делаешь?

– У тебя там в сумке не найдется трутницы?

Амира подбегает, вкладывает мне в ладонь коробочку, бросает взгляд через мое плечо на вход.

– Ты правда думаешь, Афир туда отправился?

Я зажигаю фонарь от спички, поднимаю его над головой.

– Узнать наверняка можно лишь одним путем.

Мы ступаем в широкий коридор. Свет струится по сводчатому потолку, открывая узоры финиковых пальм и пучков тростника. На стенах выгравированы выцветшие пейзажи Сахира: луга, горы, море дюн. Коридор ведет в зал, но его потолок и стены окутаны тьмой, создавая ощущение, будто мы оказались в непостижимо большом пространстве. Каменные плиты у ног усеяны обломками разбитых колонн. Я осторожно пробираюсь между ними, осматривая тот малый пятачок, что освещает фонарь.

– Мне здесь не нравится, – шепчет Амира.

Мне тоже. Разум умоляет остановиться, но я все иду. Нечто более сильное, нежели разум, гонит меня вперед. Чутье, то самое, что не давало мне спать множество долгих ночей с тех пор, как сгинул Афир, мысли – неужели все и правда кончено? Теперь я чувствую: нет.

Еще несколько мгновений осторожного шарканья – и свет падает на спальный мешок, пустой кувшин для воды и деревянный сундук на ковре у основания неповрежденной колонны. Перед глазами все дергается, когда мы, подкравшись, опускаемся на ковер на колени. Волокна испускают запах яблочной шиши[1], песка, дерева. Амира ахает.

– Здесь был Афир! – восклицает она, проводя пальцами по ковру.

Я тяну смесь меланхоличными вдохами. Тот же аромат пропитал одеяла и подушки Афира, его туники и шальвары, которые все еще висят в шкафу дома, в комнате, где никто не смеет ничего потревожить. В комнате, где остановилось время в день похорон, когда баба закрыл дверь, и больше никто ее не открывал. Я представляю лицо Афира и его улыбку яснее, чем когда-либо за последний год. Ласковые карие глаза с крапинками янтаря, с вечно сияющим в них солнцем, соболиные брови, едва ли не вечно приподнятые в удивлении, озорную ухмылку, игравшую на губах брата, когда он подтрунивал над бабой. Баба души в нем не чаял, этот всегда серьезный мужчина отзывался на лукавые насмешки сына лишь раскатистым хохотом. Но я не только вижу лицо Афира. Я чую и его влекущее присутствие в этом месте. Его месте.

Ставлю фонарь на пол и смахиваю пыль, что осмелилась осесть на сундук. Пальцы дрожат, я кое-как сдвигаю бронзовую защелку и поднимаю крышку. Внутри свалено несколько вещиц. На самом верху лежит одна из курительных трубок Афира, на гладком чубуке выгравирован изящный росчерк первой буквы его имени.

– Это баба ему подарил, – произносит Амира, отворачивается и, спрятав лицо в ладонях, всхлипывает.

Сдерживать скорбь нет смысла. Я прижимаю к груди сладко пахнущую трубку и плачу. Мне стыдно рыдать при сестре – я, Гроза джиннов, демон меня раздери, скулю, как заблудшее дитя, все это от горя столь неожиданно мощного, что слезы будто слишком скудны и слабосильны, чтобы передать его во всей полноте. Оно теснится в груди, острое, мучительное, и бушует, жаждая избавления, которого, боюсь, никогда не познает.

Я изучаю остальные вещи так бережно, будто мы обнаружили древний артефакт и стоит лишь неосторожно вздохнуть или сжать чуть крепче, как он рассыплется в пыль. Мы находим перья и бумаги, еще наполовину полную чернильницу, восковую печать и трутницу, благовония для почтовой башенки, кисет пряного табака, полупустой мешочек разноцветного кдааме