Она думала иногда: зачем повторяется? Ладно бы хорошее, а то иной раз явится такое.… Вот, как сынишку трехлетнего хоронила… Два отрывка кололи сердце. Когда маленький затих, перестал дышать, а надежда все не умирала.… И когда свежеструганный гробик опускали в темноту ямы…
С каждым повторением картинка становилась все более не настоящей, и показалось однажды, что все случилось не с ней, Устей, а с другой, молодой бабой. И не она стоит безжизненно у края сырой насыпи, а смотрит издали, из толпы. Тогда и поняла Устинья, зачем накатывает одно и то же. Распутываются узелки, что беспокоили душу. Хорошие воспоминания сначала донимали тем, что никогда не повторятся, тяжелые – чувством вины и горечи. А теперь все понемногу ее отпускало, ото всего она отвязывалась. Пласт за пластом проходила ее душа и все легче, невесомее становилась.
Тело вот, напротив, стало совсем неуклюжим. Весной поскользнулась Устинья на крылечке, закапанном сосульками, покрытом бугорками льда. Упала, сломала ногу и руку в двух местах.
…Врач спросил, сколько лет. Невестка ответила, что восемьдесят два года недавно исполнилось Устинье Прокопьевне.
В стылой больнице Устинья скоро подхватила воспаление легких.
…Василий, грузный лысоватый мужчина, смотрел, как мечется по дому жена. Нюра копалась в бумагах, деньги достала.… Ушла, упомянув имя медсестры Файки.
Василий, как мать увезли в больницу, ни разу у нее не был. Идти было далеко, а тут весеннее обострение, колени распухли. Какая-то мысль не давала покоя. Остро вспыхнуло вдруг: вспомнил, как жена недавно говорила, что Файка помогла умереть больному раком отцу. О, Господи! Будто ледяной ком встал в груди.
Он тяжело встал, побрел на улицу. Дверь в избушку была почему-то распахнута. Ветер, должно быть, раскрыл. Василий заглянул: по закопченной печке, по темной кровати матери, по столу, по полу расхаживали их ослепительно-белые куры.
– Кыш! – закричал он. Выгнал птиц и опустился на кровать, она тяжело скрипнула. Обхватил голову руками и вдруг начал раскачиваться из стороны в сторону. Глухой, надсадный вопль вырвался у него из груди, и вдруг в сердце горячо вспыхнуло, ледяной ком начал таять, и с неудержимыми слезами вылилось из глубины полузабытое слово: «мама!».
Печатник
В типографии – рабочий грохот. Постукивают, будто перебирая металлическими копытцами, громадины линотипы. Мерно ухает печатный станок.
За станком маячит длинная фигура печатника. Он сух и угловат. Мечтательные глаза – за стеклами очков. Он погружен в раздумья и грохочущее существо рядом очень даже его устраивает: не надо ни с кем разговаривать.
Он пишет стихи.
Опять ветра шальные над Россией
И перемены странные во всем.
Бог, где твоя любовная мессия?
Оставил нас, но мы страну спасем…
Он – стопроцентный романтик. Из тех, что за идею идут на смерть. Они горят и готовы к борьбе.
И если придет время, за их полупрозрачными фигурами замаячит кто-то темный и плотный, направляющий.
Печатник женат. Детей его почти никто не видел. Они тихи и диковаты, как идеи своего отца.
Жена его иногда заходит переговорить с мужем. Он – единственный мужчина в женском коллективе линотиписток и наборщиц, но ни ревности, ни настороженности она внешне не проявляет. Она – само безразличие и холодность. Это ее вариант неприязни к мужниным сослуживицам.
Жена – маленькая, остроносая и черноглазая, с пучком черных гладких волос на затылке. Ей бы очень подошла красная косынка и куртка из кожи. И кирзовые сапожки. И революционный револьвер у пояса.
Она бы поставила мужнину начальницу, пышную рыжеволосую женщину, к стенке, и лепила бы в нее пулю за пулей: «За! Невыплату! Зарплаты!». И ни одна жилочка не дрогнула бы на ее мраморном личике.