– Да здравствует Его Величество король Кевин Первый! – произнёс кто-то взволнованным баритоном.

– Слава Государю! – прогремел чёткий бас.

– Слава Государю! Слава Государю! Слава Государю! – эти слова несли по кругу, как чашу вина, не соблюдая, однако, строгой очерёдности. Их мог выкрикнуть, как бы от избытка чувств, человек, находящийся через несколько голов от предыдущего славословца. Тогда круговое движение, не дав сбоя, слегка замедлялось, вернувшись ненадолго назад. Голоса, через которые перескочили, поочерёдно давали знать о себе. Когда очередь вновь доходила до нетерпеливого, тот снова повторял тост, но уже спокойнее, твёрже.

Шествие имени монарха приближалось к черте, где стоял в отдалении Годар, не видя своего места и не понимая своей роли.

– Слава Государю! Слава Государю! – отвесили сильным грудным девичьим голосом, после чего последовала заминка.

На Годара оглянулись. Одна из оглянувшихся – девушка с прямыми, огненно-чёрными волосами по пояс – указала ему на свободный стул слева от себя.

Годар, шагнув к столу, выкрикнул надтреснутым, чересчур громким голосом:

– Слава королю Кевину Первому!

Собственное имя монарха было передано через него от девушки к соседу справа. Тот вцепился ему в руку влажной ладонью. Другая рука Годара оказалась в твёрдой, гладкой, словно полированная дощечка, ладони девушки.

Эта гибкая дощечка свернула его пальцы в кулак. Сердце его вдруг начало бешеную скачку. К груди приливали две враждебные друг другу волны: одна – полная возвышенного негодования, прямо-таки ярости на какого-то неясного врага, способного отнять или запятнать имя; другая – столь же сильная – вся из трепетной нежности, из радужной морской пены и искрящихся брызг.

Потом наступило расслабление, бездумная задумчивость, навеянная тихим проникновенным тенором в левом краю стола. Протяжно, с чувством ритма, затянули песню на незнакомом языке. Каждый вступал в хор по мере того, как высвобождался из сгустка собственного пафоса, не расставаясь, однако, с ним насовсем, скорее, расширяя его, делая прозрачным, привнося в собственный жар ещё и наружное тепло.

Годар, высвободив на секунду обе руки, взял ладони соседей поудобней и, крепко стиснув, не выпускал до конца песни.

Пели негромко и печально. О непонятном. Тревога нарастала. Но хор становился громче, и дружные стройные голоса единодушно устраняли тревогу. Она возвращалась. Её устраняли опять. Ярость, нежность и бездумная задумчивость чередовались. Три этих состояния внезапно слились воедино, когда один из поющих опустился на стул, положил на колено гитару и властно провёл по струнам.

Песня замерла.

Большеголовый парень в тёмно-синем кителе с серебристыми погонами без всяких знаков, в синих форменных рейтузах и узких сапогах, с такой же, как и у всех офицеров, саблей на боку, отличался от других только цветом широкой шёлковой ленты через правое плечо, которая служила, видимо, единственным знаком различия.

Лента у парня с гитарой была бежевой. Склонившись над инструментом, он сосредоточенно терзал струны, заставляя их повторять все изгибы и изломы песни. Тревога стала полней. Она огрызалась, трепеща, наступала, раздуваясь от гнева. Но и боролись с ней яростней. Все смотрели с волнением, как струится пот по рябым щекам большеголового офицера, как темнеют, увлажняясь, густые рыжие волосы. Иногда он поднимал лицо и глядел вдаль невидящим взором, полным суровой нежности. Тогда Годар думал, что тот – позёр, и одновременно мучился от неуместности, несправедливости подозрений.

Всего витязей – так, по-старинному велеречиво, именовали в странной стране сотенных командиров королевского войска – было девять, не считая Годара.