– Нет.

– Тогда о чем разговор? Будь здесь, я сейчас приду.

Вы, наверное, догадались, что было потом? Мне здорово досталось; пять ударов по спине кожаным армейским ремнем – всегда испытание, причем испытание в основном психологического действия, не физического, как могло вам на первый взгляд показаться. К боли во время отцовской трепки я настолько привык (он бил меня по поводу и без такого, по настроению), что иногда и не чувствовал ударов, словно тело покрылось защитным металлическим слоем. Главное заключалось в другом: сломаюсь я или нет? Закричу ли я от жалости, буду ли я молить о пощаде и извиняться перед отцом или я буду сильным, упрямым, стоически переносить удар за ударом, не проронив ни звука, ни упрека, ни жалких слов о своем помиловании? Выстоять или упасть? Сдаться или выиграть? Обычно я не сдавался (не ломался), держался изо всех сил, чтобы не упасть в глазах отца, и в собственных – тоже. Видя, как я держу в себя боль, отчаяние, всю злость, копившую внутри, подобно снежному кому, отец улыбался, ехидно так, улыбкой победителя, улыбкой хозяина моей судьбы. А потом еще говорил, что выполняет благородную миссию: помогает мне стать настоящим мужиком, истинным славянином, который в будущем не посрамит Великую Нацию, захватившую почти все Земли мира, чтобы доказать, что они сверхлюди, Боги в человеческих телах.

Пять хлестких ударов ремнем не смогли сломить меня; для этого требовалось ударов тридцать, а то и больше, пока спина не станет свинцово-пунцовой, припухшей, уродливой, тяжелой, как медь, пульсирующей, словно нерв в больном зубе. Отец знал, что я крепкий орешек, поэтому после трепки предпринял иные меры воздействия на меня: поставил меня коленями на горох и изрек:

– Теперь у тебя будет время подумать о своем отвратительном поведении. До обеда. Если встанешь раньше – мне придется повторить сегодняшнюю процедуру. Все понял?

– Да.

– А где сэр?

– Да, сэр.

– Так лучше. И смотри, не блефуй, я буду периодически проверять тебя.

– Я никогда не блефую.

– Вот и хорошо.

– Папа? Сэр?

– Что?

– Я хотел просто полежать в постели, почитать книгу, чтобы скоротать время.

– И?

– У меня и в мыслях не было тебя разбудить.

– Я знаю. И?

– Это вышло случайно.

– Случайно, значит?

– Да, сэр.

– Я понял, к чему ты ведешь. Ты ведешь к тому, что я неоправданно тебя наказал? Так?

– Нет, папа. Сэр!

– Так и выходит. Обвинять отца в том, что он наказывает не по справедливости – это верхушка наглости и неуважения. Ты перешел все границы, сынок.

Ремень опускался снова и снова, снова и снова, пока я не сломался, пока не закричал от пронизывающей, удушливой боли, пока не забежала в комнату мать и не остановила отца. Как правило, она не вмешивалась, когда отец учил меня уму-разуму, но тут она не выдержала и заступилась за меня; испугалась, что отец убьет сына. Оказалось, зря заступалась. Отец и ей задал по пятое число; мама не выходила «в свет» несколько недель, ждала, когда лицо станет прежним, не опухшим, без синяков и ссадин.

Я пролежал на полу минут пять-десять, прежде чем встал, ощущая слабость в каждой мышце и гулкие удары молоточков в висках. Голову кружило. Я, хромая, доковылял до кровати и уснул неспокойным сном. Меня разбудила мать уже в третьем часу; на обед я не был приглашен, отец запретил, мол, поест вечером, пускай поголодает, подумает о том, что творит.

– Как ты? – спросила она, прикоснувшись холодными ладонями к моей спине, которая горела и пульсировала.

– В порядке. – Что я мог еще ответить? Посмотрев в ее миндалевые глаза, на моих глазах в ту же секунду навернулись слезы, твердость духа рухнула, я стал слабым, беспомощным, ее ребенком, которым мечтал, чтобы его пожалели и приласкали. В тот миг я желал этого всем своим естеством – и она обняла меня, а я закономерно разрыдался. Все, что накопилось во мне, вся чернота, вся злоба, перемешанная с гневом, вырвалась наружу через слезы, очистив меня. Мне в разы стало легче. Легче дышать. Легче жить.