Когда все вышли, лейтенант обратился к Гинде:
– Ладно, Геня, не сердись. Лучше так, чем совсем тебя закрыть. Сестре твоей что передать?
– Что муж у неё сволочь и идиот и что я жалею, что такого ей нашла!
– Геня! До чего ж ты вредная баба. Сколько раз тебе говорить: лучше я, чем другие. Хуже будет.
– Так ты хотя бы Хвёдора, этого паскуду с милицией, урезонил. А то повадились один за другим – в затылок друг другу дышите. Ты ж, гадина, знаешь, что мы с хлеба на воду перебиваемся. Мойша больше болеет, чем работает. Ицик тоже не весть что приносит. Вера вечно хворая. А мама? А Этю лечить с её ногой?
– Ну-ну, Геня, ты не плачь тут…
– Да хрен тебе я плакать буду, сволочь! – И Гинда оттолкнула родственника подальше от себя. – Соне передай, пусть приходит с детьми в следующую субботу. Без тебя.
– Хорошо, передам, – согласился Семён. – А с дворником разберусь: милиция будет приходить раз в три месяца, не чаще. Нормально?
Гинда ничего не сказала в ответ только махнула рукой и отвернулась, словно давая понять: аудиенция закончена. За спиной хлопнула входная дверь.
– Бедная моя девочка! – раздался из-за печки голос слепой Ханны, и зашелестела молитва.
– Мама, только давайте без этого! – прикрикнула на старуху Гинда. – Пусть пейсатые бездельники на это время тратят – может, и за нас слово скажут, хоть какая польза. Всё, пора щи доваривать: скоро Мойша с Ициком придут, обедать будем, – подцепила ухватом чугунок со стола и снова понесла к печи.
– Генька! Что у тебя за язык? Нынче Ханука[5]…
– При чём здесь Ханука, мама? Девочкам сладости дали. Элке ещё и подарок…
– Так у неё в среду день рождения был!
– И шо? Свечи зажигаем. Мужчины придут – за стол сядем. Всё по чину, как положено.
– Так молитву надо…
– Ладно, читайте свою молитву: вас Бог любит, может, и услышит[6]. Только мне не мешайте. – И Гинда стала греметь у печи.
Ханна вздохнула и продолжила молиться одними губами.
Во всё время, пока шёл обыск, Генины дочки лежали за стенкой под цветастым покрывальцем на застеленной кровати, куда их привычно уложила Вера. И хотя в комнате было тепло, Этю потряхивал озноб. Она приложила ухо к дощатой перегородке и ловила каждое слово. Слёзы сами собой текли по щекам девочки: ей было жалко маму и страшно.
– Не плаць, – говорила Элла и вытирала маленькой ладошкой слёзы сестры. Она научилась рано говорить.
– Я не плачу, – улыбалась сквозь слёзы Этя. – Мы, когда вырастем, никогда так не будем жить. Никогда! Мы будем хорошо учиться. Давай пообещаем друг дружке. Хорошо?
– Холосо, – отвечала Элла, не совсем понимая, что говорит сестра, но точно зная: что-то очень-очень важное…
Когда всё стихло, в комнату вошла Этя, оставив уснувшую Эллу у Веры.
Глава 3
Дом на улице Горького, бывшей Пролетарской. Июль 1935 года (таммуз 5695)
– Мама! Я с папой на бойне был! Кровь пил! Бычью! – Буська с криком влетает в залитую солнечным светом комнату и бухается на диван напротив балконного окна. С его широкого лица на сходит счастливая улыбка.
– Ша! Шлемазл! Дэвика разбудишь, – сценическим шёпотом пресекает громкую радость старшего сына Ривка.
Между тем следом за ребёнком неспешно входит Моисей Гуревич. Необычно сгорбленный и усталый, кряхтя присаживается на край стула, ставит локти на стол и опускает голову в ладони, настолько большие, что они закрывают лоб и всё лицо.
– Мойша, что? – бросается к мужу Ривка.
– Ничего. Устал немножко, – не поднимая головы, отвечает тот.
– Мама! Он сегодня полтуши телячьей на разделочный стол поднял! А потом сделался весь белый и за низ держался. – Буська спрыгнул с дивана и показал матери, за какое место держался отец.