Большинство кисок изображено было в романтически-приподнятом ключе, но были и уступки входящему в моду реализму, и портреты в бюргерском стиле: один кот держал в лапе бокал вина, одна кошка вышивала на пяльцах. Кроме того, имелось пять или шесть одинаковых лукошек, где сидели целые выводки очаровательных котят с розовеющими на просвет ушами. Живым кошачьим духом в комнате, однако, не пахло.

– Все мы вынуждены выбирать какую-то одну узкую область и в ней совершенствоваться, иначе ничего не заработаешь, – говорил Гельфрейх. – Кто-то пишет море, кто-то – развалины, лошадей, войну, мужиков с граблями. Разумеется, тут есть свои минусы, лично я уже почти разучился рисовать все остальное. Вот этот диванчик Рябинин мне написал, и эту подушечку, и этих птичек тоже. Само собой, при продаже я ему выплачиваю его долю.

– А вы уверены, что он сейчас придет? Я могу зайти попозже.

– Придет, придет, куда денется. Садитесь. Хотите рюмку водки?

– Не откажусь.

Сели за стол, выпили, закусили моченым яблоком. Размякнув, Гельфрейх разоткровенничался.

– Раньше я их обожал, видеть не мог без сердечного умиления, – рассказывал он, имея в виду прототипов своих персонажей, – а теперь ненавижу. В подворотне где-нибудь кошечку повстречаю, так и норовлю ей сапогом поддать. А все деньги, деньги! Губят они нашего брата художника. Сколько, думаете, я беру за такую вот дрянь?

– Даже не представляю, – поглядев на указанное лукошко с котятами, ответил Иван Дмитриевич.

– Двадцать рублей, – похвалился Гельфрейх.

– Ого!

– В чем и дело! И заказов хоть отбавляй. К зиме найму приличную квартиру с мастерской и съеду из этого клоповника.

– А как же ваш сосед? Кто вам на новой квартире птичек рисовать будет?

– Там я это дело брошу, – сказал Гельфрейх, осушая уже четвертую рюмку, тогда как Иван Дмитриевич отказался и от второй. – Накоплю деньжат и напишу что-нибудь настоящее, для выставки. Есть у меня один сюжетец в русском духе. Представьте себе Грановитую палату…

Он стал подробно излагать свой сюжет с участием царя Алексея Михайловича, патриарха Никона и протопопа Аввакума. Эти трое должны были публично спорить друг с другом о вере, заодно выясняя вопрос о том, какая из властей выше – светская или духовная.

– За каждым есть своя правда, понимаете? Я хочу показать, что у каждого из них есть своя историческая и человеческая правда, – горячо говорил Гельфрейх, и его вздернутые плечи поднимались еще выше, слюна пузырилась в углах рта. – Я, горбун, жалкий инородец, маляр презренный, из глубины моего изгойства я покажу им всем, которые мнят себя истинными художниками, что у каждого из живущих на земле есть своя…

– А Рябинин? – с трудом удалось Ивану Дмитриевичу ввернуть словечко. – В какой узкой области он совершенствуется?

– Его область – это Пушкин.

– Александр Сергеевич?

– Да. Рябинин делает к нему иллюстрации, как Агин – к Гоголю. Изредка пишет маслом на сюжеты из его биографии. из-за этого, кстати, он недавно имел неприятности с вашим братом.

– С полицией?

– С жандармами.

– Из-за чего?

– Нынче весной, на закрытие сезона, он выставил свою новую картину «Вступление Александра Пушкина в масонскую ложу в 1820 году». Провисела она три дня, на четвертый явились двое в голубых мундирах и приказали немедленно ее снять. Мол, это клевета, Пушкин масоном никогда не был. Рябинин начал доказывать, что был, есть свидетельства, но этим господам ничего доказать невозможно.

– А с картиной что стало?

– Нашим торговцам она тут же всем разонравилась, критика сразу нашла в ней множество изъянов. Владелец картинной лавки в Щукином дворе, человек вроде прогрессивный, из осторожности вернул Рябинину все его прежние работы. Хорошо, что в Европе есть люди, готовые поддержать вольное русское искусство. Эту картину купил один француз.