Но люди эти, теперешние соседи, если сравнивать их со многими другими, с обыкновенными, приписанными к интеллигентскому сословию в силу манеры носить одежду из прошлых лет или наличия культурных должностей, не были ясны ему до конца, так, чтобы понять сразу, классифицировать по видам и отрядам, разложить по служебным полкам и четко знать, что следует про них думать наперед. С такими ему редко приходилось сталкиваться раньше, но по-любому если и попадались, то не за чаем и столом, а по службе: согласно обязанности, званию и долгу.

Одним словом, Чапайкин ушел, довольный получившимся контактом. И – странное дело – ни разу не подумал о службе за весь гостевой промежуток, отмяк за чаем у Мирских от забот и привычного круглосуточного долга, ни разу не пришлось подключить пролетарское классовое чутье, что служило Глебу Иванычу исправно и редко давало сбой, даже когда в отдельные минуты жизни и подталкивала к этому ситуация.

Семен Львович, после того как проводил гостя, не сразу поднялся наверх, к Розе, а остался на кухне – подумать. Что-то не нравилось ему в том, как быстро, почти в охотку, произошло сближение с заехавшим в дом работником карательного государственного предприятия. Да и чин, если честно, у гостя невысок, сильно недотягивает до соответствующего уровня на социальной этажерке, где расположились Мирские. И по возрастному признаку неважно получалось у мужчин обнаружить единство взглядов на жизнь. Это если вообще забыть про какую-либо схожесть интеллектуального порядка.

На кухне висел дымный остаток от папирос Чапайкина, и Мирский подумал ни с того ни с сего, что за годы брака в этой квартире он совсем отвык от табачного духа. Из домашних никто не курил, приходившие в дом люди, зная о его нетерпимости к табаку, то ли терпели, то ли выходили на лестницу – точно он не помнил, но Глебу Иванычу курить в этот вечер было позволено. Правда, с Розиной стороны такое позволение было дано – он это знал точно – в силу вынужденного гостеприимства по отношению к малознакомому человеку. А с его… А со своей стороны Семен Львович ощущал неприятное жжение в пищеводе, зная, что ни эрозии, ни гастрита там не наблюдается. В то, что в животе его поселился слабый противный страх, академик поверить себе не позволил, отвел такое соображение прочь, чтобы не успело засесть и приклеиться там, порождая дальнейшую неопределенность.

Он продолжал сидеть на кухне перед чужим папиросным окурком и прикидывал, что бы такое знакомство могло для него означать и можно ли этот визит рассматривать, если вполне хладнокровно, как просто соседский и случайный.

Так ничего не решив, он негромко крикнул Зину и, когда та явилась на хозяйский зов, Мирский, не оборачиваясь и не вставая, кивнул на пепельницу:

– Прибери это.

В этот вечер Семен Львович неожиданно, но твердо понял, что достиг некой важной для себя границы. Достиг и перешагнул черту, отделяющую одну его жизнь от другой, первый человеческий возраст от второго – последнего, худшего и неудобного – остатка жизни. И не в болячках было дело, которые особенно и не нажил. Душа его по-прежнему продолжала занимать пространство в самой середине головы, где загнездилась еще давно, до первой революции, а может, и много раньше. В начавшем увядать теле, как и прежде, порой сострадательно и отзывно ныло, не цепляя, впрочем, верхнюю, главную часть души, а касаясь грубого лишь, нижнего ее края. Но тем не менее, чувствовал академик, хрустнуло что-то внутри, надломилось и медленно по малому кусочку, по клеточке, по мелкой невидимой молекуле стало отмирать, отсыхать, отъединяться от него. Чапайкин это или не Чапайкин или другая глупая причина – не важно, а с гостем просто совпало. Быть может, такое настроение случайно, но знание новое таки обрелось.