Книг дома не держали, поскольку в их время книги были запрещены. Существовал только один учебник, содержащий правила поведения, религиозные догмы и запреты. Впоследствии прибавилось еще пара томов разных сборников, но ни научных, ни философских, ни светских книг у них не было. Прием гостей был для меня, ненавидящей церемониал, пыткой. И уж тем более невыносимо было слушать их незатейливые разговоры, в основном, сплетни – которая родила, которую осудили за измену, которая некрасиво оделась и ее все засмеяли. Ненависть, страстное желание чужого падения, чужой интимности, но не в виде сопереживания, а в виде копания в чужом белье, за спинами, полушепотом. Все, что у них было, все, чем они живут – все это досталось им в неизменности от их матери, бабки, прабабки, безликие вещи, бесчувственные идеи. И полная уверенность в том, что только так и нужно жить, что только эти древние порядки и есть единственная истина, непреложная и не подлежащая сомнениям.

Ты в письме сказала, что тебе жаль Паулины. Я думаю, жалость не то слово, уж очень в нем много унижающего. Пожалуй, что-то вроде жалости я испытывала, когда уезжала наконец домой, а она стояла на дороге ― удаляющаяся фигурка на фоне шелестящих лип, и все махала и махала, пока совсем не исчезала в зелени… Хотя не жалость, нет… Скорее сочувствие, что ли… Уезжая, я всегда испытывала некую боль и тоску, но не оттого, что прощалась с Линой, но все больше потому что я ощущала, как ей не хочется уходить с дороги, возвращаться в серый, унылый дом к своим теткам, в одиночество без меня. Вдвоем мы были что-то вроде противостояния застылой старости, а одна она оставалась беззащитной перед грубостью и невежеством Маргариты, еще и оттого, что она податливая и мягкая, ее легко обидеть. Я люблю ее и понимаю. Я ощущала, как ей одиноко там ― хоть я старалась расшевелить ее, в ней всегда сохранялось воспитание теток, что-то вроде неосознанной боязни людей, боязни показаться неловкой, неправильной с другими. Она сторонилась других детей с самого того времени, что мы знаем друг друга. С детьми ее круга она не находила общего языка, потому что внутри они были пусты и неинтересны ей, а с простыми детьми не играла оттого, что, кажется, чувствовала привитую ей Маргаритой разницу между ее сословием и их. И я всегда, покидая ее, я испытывала что-то вроде укора, ведь я уезжала к морю, к своим острым скалам и чайкам, к любимой маме, ко всему легкому и непринужденному (разумеется, когда не было отца).

Не пойми меня превратно, Лис, но мне кажется, ты слишком резко оцениваешь людей. Ты снисходительно смотришь на Лину, считая, что ей никогда не оторваться от простого и банального. Но, честное слово, не стоит смотреть на нее как на неразумного ребенка. Да, она наивна и открыта, но эта доверчивость не от глупости, а от искренности. Вряд ли ты найдешь более нежное и чистое создание, не ищущее себе ни выгоды, ни корысти. Вот чего в ней быть не может, так это лицемерия. Она добрая, бесконечно добрая и отзывчива к чужой беде. Я рассказывала уже, что она пишет. Да, честно сказать, это не шедевры, но ведь с чего-то надо начинать, да и кто из нас не писал в детстве стихов или прозы, а после в старшем возрасте, смеялся над ними? Знаешь, она могла бы писать замечательные сказки. У нее удивительное восприятие мира, незамутненное и неиспорченное, как у детей, она и в играх всегда умела найти и развить ощущение какого-то волшебства и чуда. Пока Маргарита не прошлась в своих моралях по сказкам, феям и мифическим существам, Лина потрясающе рассказывала самые настоящие чудесные сказки! Но эта резкость ее непоправимо надломила… Сколько я не заговаривала с ней об этом, она считает несерьезным и глупым сочинять волшебство, а тяготеет к «серьезной» прозе… И, увы, это не ее жанр…