Сегодня, в пятьдесят девять лет, Симона по-прежнему переводила статьи. Высокая, крепко стоящая на ногах, она носила прямые брюки, мужскую рубашку и кроссовки, некогда бывшие синими. Коротко стриженные волосы, никакого макияжа, вместо духов запах марсельского мыла, «гусиные лапки» в уголках глаз – доказательство того, что она часто улыбалась.
Соблазнительный дух жаренного на сале картофеля, черничного пирога или свежевыпеченного хлеба всегда доносился из-за ее приоткрытой двери, словно говоря: заходите, перекусим, полюбуемся Жан-Пьером, поболтаем о том о сем, выкурим косячок, если будет охота.
А каждый четверг по вечерам она становилась то Марией-Магдалиной, омывающей ноги Иисуса, которого играл Ролан, лысый бухгалтер из крайне левых, то Барби, подругой Кена в исполнении Жака, служащего мэрии, невзрачного блондинчика в очках и с заячьими зубами. Она открыла для себя радость театральной импровизации.
9
Воскресенье. Симона поднимается на четвертый этаж и просовывает голову в приоткрытую дверь квартиры Розали.
Розали Лабонте… Некоторым людям на диво идут их имена. А ей вот фамилия подходит, как перчатка к руке[16].
Ее частенько можно застать с закрытыми глазами, замершую в позе не то полумесяца, не то саранчи. Сфинкс, королевская кобра, коровья морда[17] – последнее до слез смешит Симону – не являются для нее чем-то недостижимым. Стоять на голове Симоне столь же удобно, как другим на двух ногах, и она уверяет, что как только взгромоздится на голову, как все встает на место. Мысли в первую очередь.
Розали преподает йогу. Она дает по нескольку уроков в неделю актерам и соседям по кварталу. Но большую часть своего времени посвящает ассоциации, занимающейся трудными детьми. Розали предпочитает говорить «неспокойные, возбудимые, чересчур живые». Она часто думает о них. Особенно о Лине, которая в свои семь лет, с вечно нахмуренными бровками, похожа на озлобленную взрослую тетку. «Когда мы сердимся или нам грустно, мысли превращаются в прыгающих марсупилами»[18], – рассказывает им Розали своим ласковым голосом. Она учит маленьких подопечных медленному дыханию. И иногда они немного успокаиваются.
– Что делаешь?
Розали оборачивается. В который раз Симона думает, что Розали со своей светлой кожей и голубыми глазами – вылитая золотистая лань. Пугливая лань, зябко кутающаяся в две огромные шали, оранжевую и красную, одна поверх другой.
– Ничего.
– Давай ничего не делать вместе?
– Входи. Я заварила чай.
– Какой нектар у нас сегодня?
– «Тысяча улыбок»… смесь иланг-иланга, мандариновой цедры и имбиря с добавлением мелиссы, ванили и лепестков мальвы. Прелесть что такое!
Симона опускается в кресло, смотрит в окно:
– Муссон!
– Ты права, дома в такие дни лучше.
В дверном проеме возникает встрепанная голова Жюльетты:
– Я вас искала. Какие планы?
– Ждем погоды.
– «Земля неспешна, но бык терпелив»[19], – декламирует Симона.
– Что-то у тебя кислая мина, – замечает Розали.
– Sunday blues[20].
– Свернуть тебе косячок, цыпа моя? – спрашивает Симона.
– Лучше не надо. Боюсь приземления. А музыка у тебя есть, Розали?
Что-нибудь кроме тибетских песнопений.
– У меня есть тибетские песнопения.
– Пойду принесу чего-нибудь… Барри Уайта[21], хорошо для согрева.
Жюльетта уже привыкла коротать воскресные послеполуденные часы то у одной, то у другой соседки. Эти дни они проводят вместе в одной из квартир, пока не настанет время обеда у Королевы на пятом этаже. Одна мастерит, другая читает. А то медитируют, играют в карты, варят варенье.
У Розали покойно и умиротворяюще. Белые стены, бонсай, открытки, расставленные на камине.