– Лезем на насыпь, собаки! Живей, жидовня! Живей! – кричали полицаи.
Колонна изогнулась, и люди начали подниматься на холм. Они двигались медленно, и их босые пятки глубоко погружались в свежевырытую землю, будто бы ее только что обильно полили водой. Я видел, как их белые ноги краснеют от человеческой крови и, покрываясь вязким чернозёмом, сливаются в единое целое с красно-белыми повязками с черной свастикой на рукавах немецких солдат. Да, это была кровь. В тот момент я это осознал.
Приблизившись к яме, одна из девушек, шедших впереди колонны, оторопело попятилась, резко развернулась и стремглав понеслась назад. Высокая, крепкая, заметная издалека. Несчастная бежала мимо ошеломленно притихших людей, ловко просачиваясь сквозь них и так же ловко уворачиваясь от рук полицаев, пытавшихся схватить ее за длинную толстую косу, конец которой она крепко прижимала к своей обнаженной груди. Другой рукой, будто боясь его потерять, она поддерживала маленький, но уже начавший заметно расти острый животик, совершенно не мешавший ей бежать быстро. Она мчалась, сверкая еще не покрывшимися корочкой ярко-красными ссадинами, – так неприглядно уродовавшими ее нежные колени, – и в ужасе кричала: «Я туда не пойду! Нет! Я туда не пойду!».
Ее поймали в конце колонны. Прямо возле меня. Змейка обреченных кончилась, и бежать ей было больше некуда. Она остановилась; будто отгораживаясь от всего мира, обмотала косу вокруг головы и глаз и, прижимая ее руками к лицу, тихо заплакала. Теперь я точно ее узнал.
Немецкий офицер, молча наблюдавший за ее бесполезной попыткой убежать, резким марширующим шагом направился к девушке, на ходу расстегивая кобуру пистолета. Он подошел к ней вплотную; прямо перед моим носом, не сгибая руки, поднял пистолет и… выстрелил.
Кровь залила мне глаза. Ошмётки рваной плоти облепили тело. Я ничего не видел и только чувствовал, как теплые струи текут по лицу, шее, всему моему телу, достигая самих ног. Стрельба, крики людей, лай собак вдруг перестали различаться между собой и превратились в один густой и однородный шум падающей с высоты воды. «Меня здесь нет! Я далеко! Стою на плотине! А это… это происходит не со мной!», – воплем сдавливалось сознание.
Вода без остановки продолжала падать все с тем же монотонным и протяжным гулом. В ее густой толще я едва различил размытый силуэт, смутно похожий на человеческий. Он протягивал руки и что-то говорил. Что именно? Понять было невозможно. Его ладони были все в крови. Как и у меня. Я этого не видел. Я просто это знал. Силуэт становился все огромней, и все отчетливей. Он заслонил собой и воду, и небо… казалось, даже воздух, и тот принадлежал ему, – так тяжело и больно было дышать. Он поднял меня на руки и куда-то понес. Туда, где шум воображаемой плотины становился все тише, а его голос все громче. Он опустил меня на землю, и я почувствовал, как чьи-то пальцы пытаются открыть мои стянувшиеся от подсыхающей крови веки. Только тогда я смог разобрать, что же он мне кричит.
– Колька, холера! Открой глаза! Ты как тут? Откуда взялся на мою голову? Тут же евреев и комиссаров ликвидируют!
Я открыл глаза. Надо мной, в форме полицая, склонился дядя Степан. Он тряс меня за плечи, и его лицо было так близко к моему, что его острые топорщащиеся усы, казалось, вот-вот воткнутся мне в глаза. Степан был братом моей матери и лучшим другом моего отца. Они дружили с детства. Это был высокий, крупнолицый и слегка полноватый мужик, полнота которого еще больше подчеркивала его природную силу. А короткая стрижка, широкая шея и большие светло-русые усы добавляли грозности выражению лица. Если бы не его улыбка, и его глаза. Когда он улыбался, вся грозность куда-то исчезала, глаза загорались каким-то шалопайским огнем, и он превращался в такого же мальчишку, как и я. Я знал его всю жизнь. Он всегда был таким. Я ему доверял. И только он мог меня спасти.