Мужа своего, Коленьку, тоже гоняла. Хороший он был, расхлябанный только. Полезет крышу чинить и углядит сверху, как Ванька Тимофеев по дороге бредёт. Сидят потом с Ванькой, смолят да языками чешут, а крыша так неделями и течёт при каждом дождике. Пить не любил, нет. Разве что по праздникам, а вот языком молоть – любимое занятие. Хороший был человек. Жаль, мало прожили.

С войны вернулся. Повезло, сказал. Ну, это как посмотреть. Не сразу, а всё ж таки, настигла его фашистская пуля. Вошла в тело в сорок пятом и мучила до сорок девятого пока не добила. Нюта большая ходила потом, добивалась, чтобы на памятнике что у клуба, его имя высекли. Сказали, что не положено, что не на войне погиб, а после. Так что не считается.

– Да как же не считается! – всплёскивала руками она. – Так если б не война, жив был бы!

Не положено и всё тут. Со Славкой также.

– Кто знает, – говорят. – Он, может, предатель к немцам убежал. А мы его на памятник!

Славка – прабабушкин дядя, самый младший из двенадцати детей. Уходил на фронт в семнадцать лет, плакал, весь извёлся. Страшно на войну-то.

– Слабое нутро! – вздыхал Середняк. Старшие злились.

– Какое тебе нутро? – возмущался Старшой. – Думаешь, если боится, то трус? Все боятся. Только кого-то страх назад гонит, а кто-то вперёд бежит. Разница!

– Знал судьбу свою, горемычный, – вторила Нюта большая. – Оттого и сердце беспокоилось.

Он и правда пропал, следа не оставил. Нюта большая была твёрдо уверена в его смерти. Проснулась однажды, аккурат на Покров дело было, в глазах туман, воздуху не хватает. А до того Славик приснился, улыбается, рукой машет, говорит что-то. Не разобрала спросони, или забыла. Сны-то быстро из памяти вылетают.

Много лет спустя, когда станут доступны архивы, я отыщу среди карточек учёта военнопленных знакомое имя. Педантичные немцы всё в точности запротоколируют. Даже фото вклеят. «Вячеслав Белов» – прочитаю я. Ниже дата смерти, 10 октября, на Покров. Метнусь было к старикам, чтобы рассказать и опомнюсь уже у самой двери: некому рассказывать. Знали бы тогда сразу после войны про лагерь… да нет, всё равно бы не разрешили фамилию на памятнике высечь, потому как плен… потому как не считается…

В середине шестидесятых это началось. Нюта большая, до той поры не покидавшая Морозовки, оказалась в райцентре, куда переселилась её подруга Маша. Был у той подруги юбилей или свадьба, а может, хоронили кого. Так или иначе поехала моя прабабушка в райцентр, и так ей там понравилось, что стала она туда ездить по несколько раз за год и не всегда к Маше. Середняк хихикал и утверждал, что у Нюты большой любовь в городе нарисовалась.

– Типун тебе на язык! – возмущалась в ответ та, но секрета своих поездок не раскрывала.

Мне было семь или восемь лет, когда я начала упрашивать прабабушку взять меня с собой. Бабушка Нина, перед каждой поездкой матери капавшая себе валерьянку, отпускать меня в «адово жерло» не желала. И это она ещё не видела, как Нюта большая дорогу переходит! Встанет, где пожелает, руку с палкой к небесам возденет, провозгласит: «Стоять!», и так с палкой впереди переходит дорогу как Моисей Красное море. Ничего никогда не боялась Нюта большая. Если бы не Лёнька, не видать мне поездок с прабабушкой как своих ушей. Вызвался сопровождать в качестве телохранителя двух немощных: старуху и ребёнка.

Первым делом прабабушка повела нас в сквер, где перед вечным огнём в окружении каштанов стоял памятник неизвестному солдату. Гордо устремив свой взгляд в будущее, которого у него уже не будет, он олицитворял всех тех, кому не суждено было вернуться домой. У него было обычное среднестатистическое лицо, такое, какое каждый день видишь на улице и никогда не запоминаешь. Нюта большая утверждала, что солдат – вылитый Славик. К нему, как оказалось, она и ездила. Стояла рядом, разговаривала. С возрастом плакала всё больше, под конец жизни впадая в истерику со слезами и завываниями. Я находила это не совсем нормальным, мне становилось стыдно за прабабушку. К счастью, народу в сквере всегда бывало немного.