В глазах у него защипало, они как будто ввалились. Веки отяжелели. Энергия вытекала из него через какую-то пробоину в теле. Предупреждения выносились с удручающей регулярностью, но выстрелов не было. Баркович заткнулся. Стеббинс снова стал прячущимся сзади невидимым призраком.

Стрелки наручных часов показывали 11:40.

Скоро придет час ведьм, подумал он. Час, когда раскрываются могилы и сгнившие мертвецы покидают их. Час, когда хорошие мальчики засыпают. Час, когда прекращаются любовные игры. Час, когда запоздавшие пассажиры клюют носом в вагонах метро. Час, когда по радио передают Гленна Миллера, когда бармены подумывают о том, чтобы убирать стулья, когда…

Перед ним опять возникло лицо Джен. Он вспомнил, как целовался с ней в Рождество – почти полгода назад, под веткой омелы, которую его мать каждый год вешала на большую люстру в кухне. Детские глупости. Вспомни, где ты. Ее удивленные мягкие губы не сопротивлялись. Милый поцелуй. Он мечтал о таком. Его первый поцелуй. Он еще раз поцеловал ее, когда провожал домой. Они стояли у ее дома, прислушиваясь к беззвучному рождественскому снегопаду. И это было больше, чем милый поцелуй. Он обвил руками ее талию. Она обвила его шею, сцепила пальцы, глаза ее закрылись (а он подглядывал), он чувствовал – конечно, сквозь пальто, – как ее мягкая грудь прижимается к его груди. Он хотел сказать, что любит ее, но нет… Это было бы слишком быстро.

А после этого они учили друг друга. Она учила его, что книги надо просто читать и откладывать в сторону, а не изучать (он был зубрилой, что удивило Джен; ее удивление сначала рассердило его, но потом он сумел и сам увидеть в этом смешную сторону). Он учил ее вязать. И это тоже было забавно. Вязать его научил не кто-нибудь, а отец… до того, как Взвод забрал его. А отца Гаррати учил вязать его отец. По-видимому, вязание было чем-то вроде семейной традиции среди мужчин клана Гаррати. Джен увлеклась вязанием и вскоре превзошла его в мастерстве. Он пыхтел над шарфами и варежками, а она принялась за свитера, джемпера, затем перешла к вязанию крючком и даже к плетению кружев; от этого она, впрочем, отказалась, едва овладев мастерством. Сказала, что это пустая забава.

А еще он научил ее танцевать румбу и ча-ча-ча, танцы, которым учился сам, проводя каждое воскресное утро (казавшееся ему бесконечным) в Школе современных танцев миссис Амелии Доргенс… Его туда отдала мать, а он сопротивлялся как мог. Но мать, к счастью, была упряма.

Он думал об игре света и тени на почти безупречном овале лица Джен, о ее походке, о модуляциях голоса, о непринужденном и манящем покачивании бедер и с ужасом спросил себя, что же он делает здесь ночью на дороге. Он хотел оказаться рядом с ней. Хотел повторить все, но иначе. Ему вспомнилось загорелое лицо Главного, его седоватые усы, очки с зеркальными стеклами, и его охватил такой страх, что ноги подкосились, как резиновые. Зачем я здесь? – пронесся в голове отчаянный вопрос, и не было на него ответа, поэтому вопрос вернулся: Зачем я…

В темноте грохнули выстрелы, и послышался звук, который ни с чем невозможно спутать: человеческое тело плюхнулось, как мешок, на дорогу. Страх вернулся, обжигающий, удушливый страх, от которого хотелось нырнуть в кусты и бежать, бежать без оглядки, пока он снова не окажется в безопасности, рядом с Джен.

Макврайс идет, чтобы пережить Барковича. А он будет идти ради Джен. Родственники и подруги участников Долгой Прогулки имеют право на место в передних рядах. Значит, он увидит ее.

Он снова вспомнил, как целовал другую девушку, и ему стало стыдно.