В Кеми холодно. Ветер немилосерден. Пирожков не купить. Оба магазина на площади закрыты. Коричневая «четвёрка» с водилой, сухим и скользким, как густера.

– За двести не повезу.

– За четыреста не поеду.

– Иди пешком.

– Стой дальше.

– Бензин дорогой.

– Мир вообще несправедлив.

– Садись за триста.

Блатняк из магнитолы неведомый редактор словно специально подбирал к дороге. Здесь это к месту. Здесь этому можно. Тут джаз не прокатит, классика не услышится, рок не докричится.

– На Соловки?

– Туда.

– «Косяков» ушёл уже.

– Так будет же ещё что-то?

– Должно. Автобус за паломниками приехал, значит, будет. Отдыхать аль по работе?

– По работе, – зачем-то вру я.

Водила кивает. Если по работе, то как-то правильнее. Я же не отдыхать еду. И не в монастырь. Зачем? Хрен меня разберешь. Но не отдыхать.

Расплатился возле шлагбаума, подхватил рюкзак и пошёл к причалу. Издалека приметил зелёную рубку «Святителя Филиппа». Почему-то меня эта монастырская флотилия умиляет. Не могу себе объяснить. Катера вполне современные, построены в семидесятые. Но что-то в облике их такое, что кажутся они старше своих лет. Словно родились они на архангельских верфях уже стариками, чтобы сразу впасть в юродивость. А с юродивого какой спрос. Он от людей дальше, нежели от Бога. Потому коль не утопнуть вместе с ним, так вроде как милостыней одарить.

Примостился на корме за гальюном. Там не дует. Это на причале жарко. Как выйдем из бухты, так засвистит вдоль бортов. Паломники тут же на ящике пузырь распечатали, колбасу на газете режут, яблоки на четыре части. Треснули за отплытие, сразу по второй за «семь футов». Лица у всех чиновничьи, муниципальные. Обрывки фраз долетают. То про «зампреда» что-то, то про «этого хмыря из района», то про «суку Федотова, что никак на пенсию не спровадить». Шумные, весёлые, искренние в своей хмельной радости. Но как вкусно мужик впивается передними резцами в толстый бутерброд с колбасой! А до этого пил, как целовал. Глаза прикрыты, в пальцах страсть.

Усатая морда нерпы появилась над водой совсем близко. Загомонили, заголосили, заохали. Куски булки полетели в воду, да всё чайкам.

Телефон звенит. Странное это чувство. Вокруг море, а телефон звенит. Здесь меньше электричества в воздухе, нежели в городе. Но и сюда оно пробралось вслед за короткими волнами, шипеньем чужих голосов и музыки.

– Ты где?

– Не поверишь. Верстах в пяти от Кеми.

– Где это?

– На Белом море.

Ирка смеётся. Хорошо смеётся, словно прощает. Не смех, а журчание. Ради такого смеха можно и дальше забраться, или вообще никуда с места не двинуться.

– Слышишь, чайки кричат?

– Слышу, как двигатель шумит.

– Слышишь чаек? Слышишь?

– Слышу. А ты надолго?

– Нет, правда слышишь?

– Правда, слышу. Ты надолго?

– Дней на десять. Извини, что не предупредил. Я и сам не знал.

– Ты не знал, а я знала. У тебя лицо такое было, словно сбежать собираешься. Думала, что от меня, а оказалось, что от себя.

– Не обижаешься?

– Уже нет.

Связь пропала. Сунул телефон глубже в карман, застегнулся под самый подбородок, капюшон на нос натянул. Качает, того гляди закемарю. На море туман, как морок, чайки сквернословят, пыль водяная на щеках. Ещё чуть-чуть чего-то простого, и впаду в ересь счастья. Отдыхать поехал? Нет. Может быть, в паломничество? Нет. Как назвать это перемещение во времени, когда идёшь от себя в настоящем к себе настоящему? Это что-то на санскрите. Слово какое-нибудь, которого и не выговоришь, а только выдохнешь из себя без звука. Вдыхая небо, выдыхаем землю. И не чернозём, а песок, суглинок, супесь неплодородную. Пусть берега из них себе море выстроит, мне это ни к чему. Меня от этого не больше.