Очередные велосипедные девушки обгоняют с весёлой матершинкой. У той, что сзади, коса толстенная. Теперь таких уже не носят. Спина от пота влажная. Слепень сидит. А коса из стороны в стороны тяжёлым маятником. Эх, лица не рассмотрел. Вряд ли красавица, конечно, но коса знатная. Серебрякова себе такую косу пририсовывала. Помню, как увидел её автопортрет в Русском музее, так влюбился. Классе в четвёртом это было. Стал одноклассниц под образ примерять. А всё не то. Неделю влюблённый проходил, потом как-то забылось. После уже лежала у меня под стеклом на письменном столе открытка дореволюционная с девичьим личиком. Художник Каульбах. Картина «Задумалась». Столько слёз над этой открыткой было пролито. Казалось мне, что нет никого в мире прекраснее. И тоже как-то ушло. А может быть, и не ушло? Ирка моя ей-ей, но чем-то на неё похожа. Или мне уже кажется?

Дорога вся в горбылях. Булыжники вроде и ровно уложены, а норовят за подошву зацепить, притормозить. Как попадаю на эту дорогу, так словно что-то услышать пытаюсь, почувствовать. А что, не пойму: – не то мат конвойных, не то монашьи молитвы. И те и другие в землю этапами втоптаны, промеж булыжников затырены. От того и дорога недобрая. Помню, возвращался по ней с почты на велосипеде. К багажнику коробка проволокой привязана, в коробке хлеб и «славянская трапеза». Остановился по нужде, велосипед к берёзе прислонил. А уж солнце зашло. Сумерки. Туман над лугом. И вдруг жутко мне стало. Да так, что под лопаткой засвербило. Хотел песенку насвистать, да свист к губам прилип. Не то взлететь захотелось, не то в землю зарыться. И не знаю, что вдруг осенило, – достал буханку из коробки, переломил пополам и половинку на камень положил. И отпустило. Словно задобрил кого-то неведомого, либо задобрил, либо рассмешил. Но дунуло мне в спину тёплым ветерком, пахнуло в лицо разнотравьем, а не сыростью с болота. Приехал в посёлок, никому не рассказал. Да и что рассказывать – страшилка пионерская. А сейчас вдруг вспомнил. Где то место? Может быть, уже прошли, и не узнал. Солнце. Жара. Слепни.

Справа меж деревьев озеро замигало. Эти двое, не оборачиваясь, припустили бегом купаться. Уже и плеск слышен, крики, смех. Дорога вильнула – и вот берег, пляжик песчаный, купальня. Автобус у обочины. Двери открыты, из нутра пекло адово. Школьники, туристы из Архангельска в воде бултыхаются. А почему из Архангельска? Может, и не из Архангельска вовсе, а из Питера или ближе – из Петрозаводска или из Кеми. Экскурсоводша молодая сидит на перилах, курит. Чувствуется, что ей тоже в воду хочется, но, видать, купальника нет, стесняется. Лёха уже на середине озера. На середине глубоко, вода только у поверхности тёплая. Машка плавает плохо, осторожно. Голову в воду не опускает. Эдакий женский недобрасс. Лёха что водяной. Скользит тяжёлой струёй по озеру. Уверенно. Мощно. Без брызг. Как беличьей кистью по свежезагрунтованному холсту. То в одну сторону мазков двадцать, то в другую пятьдесят, то в третью десять. И уже подмалёвок: рябь леса, строчки деревьев, мозаика облаков.

Машка мне рукой машет, зовёт присоединиться. А мне в воду лезть не хочется. Вроде и спёкся, пока шёл, а сейчас в теньке, так и полегчало. Да и плавок не захватил. С голым задом при детях некуртуазно. У них там визги, хохот, оклики. Хороший шум. Праведный. Пожалуй, что только такой шум этому месту и прописан. Чем ещё острожность содрать? Она как сажа к образам прилипла, не различить, кто там с нимбом. Мудрено ли, столько боли на остров вылито, столько сосудов с надеждой разбито. И как ни копи в себе благость, не ангелы между деревьев мерещатся, а тени зэков. Видать, покинули ангелы архипелаг до иных времён. Тут хоть криком молись, а через шёпот проклятий не пробиться. Сперва небо расчистить надо. А детский смех – он до неба достаёт. Потому как без дум и без просьб – чистое счастье, начало жизни. В детях ведь ни добра, ни зла нет ещё. Души ещё целиковые, первобытные, моралью людской не испорченные, проповедями не залеченные.