Послевоенный период, период талонов на продовольствие и «черного рынка». Период, когда одежда, обувь и игрушки переходили от одного поколения к другому, когда все понимали, что нельзя много тратить и довольствоваться надо тем, что есть. Но все это было в порядке вещей и не вызывало раздражения, так как все так жили. И мы тоже жили очень скромно – как все. Я, к примеру, долгие годы думал, что печень – это баклажаны, потому что мама готовила баклажаны со вкусом печенки. Мороженое было редкостью. В кафе ходили на День независимости, а о ресторанах и речи быть не могло (впервые я туда попал в 15-летнем возрасте). Считалось, что это безумие – есть в ресторане, когда еду можно приготовить дома. Во мне это осталось по сей день. Я терпеть не могу рестораны и считаю, что это место для сибаритов, не говоря уже о том, что там невозможно спокойно поговорить.

Только в 27 лет я впервые попали за Гранину. Семейный отдых – и то не каждый год – заключался в поездке в район Бейт ха-Керем в Иерусалиме, там был чистый воздух. Мы снимали комнату в доме, в котором продолжала проживать семья его владельцев, мама также ходила в магазин, также покупала продукты и также готовила, как дома. Это называлось поездкой на отдых. В кино мы ходили, но очень мало и с неким угрызением совести за потраченные деньги. Концерты и спектакли посещали «пополам»: первое отделение смотрели мы с братом, на второе, по тем же билетам, заходили родители. Приходилось экономить, но любовь к искусству нам прививали.

Папа с мамой поженились после убийства Хаима Арлозорова, вызвавшего в еврейском ишуве большие политические споры[6]. Мама была уверена, что его убили ревизионисты – приверженцы Жаботинского, а папа считал, что еврей не мог этого сделать. Тогда они порешили между собой: во избежание семейных ссор никогда не касаться этой темы. Никто из них никогда в жизни не говорил мне, за кого голосует на выборах. Папа объяснил, что это – очень личное дело. Он не голосовал за Менахема Бегина[7], так как считал его антитезой Жаботинскому. В Жаботинском он видел в то время важного сионистского лидера, в Бегине – фашиста. В том, что он был приверженцем Бен-Гуриона, я ни на минуту не сомневаюсь.

При этом он был членом Гистадрута[8], но не был социалистом. Когда я в 1972 году рассказал ему, что вступил в партию Авода, его это расстроило. Я думаю, он был центристом с легким левым уклоном. Мама, как мне кажется, голосовала за МАПАЙ[9]. Моего старшего брата Инона политика не интересует вообще, ее для него не существует по опр е делению.

Пион старше меня на 11 лет, и с момента моего появления на свет добровольно взял на себя функции воспитателя. Он был мне маленьким отцом, а я его «хвостом». Несмотря на то, что нас связывают очень тесные отношения, я думаю, он сам до сих пор не догадывается, какое огромное влияние оказал на мое формирование. Он стал для меня тем человеком, которому я подражаю во всем – в манерах, жестах, вкусах. Он любит оперу, и я ее люблю, он любит французский шансон, и я его полюбил. Я ходил с ним к его друзьям и подругам. Пока мы жили вместе, он был моей радостью и гордостью. Мы никогда не ругались, кроме единственного случая, когда я случайно поломал его оловянного солдатика. Тогда он в первый и последний раз в жизни на меня накричал, и это было так странно, что я запомнил эту историю на всю жизнь. Когда мне исполнилось семь лет, Пиона призвали в армию. Я остался один, без человека, к которому обращался в первую очередь. Когда что-то надо было решать, единственным выходом стало задаваться вопросом, а как бы он сейчас поступил на моем месте, и это во многом определило мой характер и нормы, по которым я живу и сегодня. В армии он служил в бригаде «Нахаль», стал одним из основателей кибуца «Йответа» и почти не приезжал домой. Тогда добраться из Эйлата в Тель-Авив было, примерно, как сейчас слетать в Нью-Йорк. Я сходил с ума, а когда он приезжал, не отходил от него ни на шаг. А потом он уезжал, и я начинал дожидаться следующего приезда. Когда он демобилизовался, сразу уехал учиться в университет в Иерусалиме. И я его снова не видел.