«И культура, строго говоря, обращена не собственно к русским! – рассуждает далее Гефтер. – Она обращена, конечно, ко всем, кто читает или понимает русскую речь, но еще больше – через власть – к подданным российской власти. (…) На деле, по ту сторону власти, Россия разделена на земли. Эти земли – протоцивилизации, больше увязанные со своими многонациональными средами, чем с другими такими же русскими протоцивилизациями, – где-то вологодско-архангельско-мурманский Север, где-то казачий Юг России… Но как ни вытаптывали Россию, сибиряк остался сибиряком, донцы будут донцами, а русское для Астафьева – не то же самое, что для Белова. И сегодня русскость представлена, с другой стороны, русскоязычной культурой, которая хотя и говорит по-русски с властью, но в общем-то всегда будет космополитическим вызовом власти изнутри России. Поле их пересечения – поле русского мира»[11].
Итак, уже у Гефтера в самом начале 90-х мы четко усматриваем мысль о внедрении (якобы естественном) космополитического начала в ядро Русского мира. Отсюда замысел: разорвать «извращенную связку» Культуры и Власти. Русский язык для Гефтера оторван от традиции, от Церкви и фольклора и обращен к цивилизации как самоотчужденный инструмент ее преобразований. Конечно, чтобы утверждать подобное, аргументов от Ахматовой было бы недостаточно – но дело здесь не в поиске истины, а в поиске метода, технологии преобразований: прямо по Марксу – «не объяснить мир, а изменить его». В данном случае необходимо было изменить Русский мир, чтобы навсегда воспрепятствовать в нем реинкарнации ненавистного феномена Сталина и Ивана Грозного.
Собственно, мысль о многих локальных мирах внутри Русского мира не нова – достаточно вспомнить подход отца евразийства Н.С.Трубецкого, выдвинувшего в качестве культурной задачи поощрение «радуги местных оттенков», как он выражался: в евразийском государстве ему виделось большое и акцентируемое своеобразие таких русских типов, как северянин, южанин, помор, волгарь, сибиряк, казак и т. д. Условием единения всех их, по Трубецкому, стало бы «для каждого по-своему приемлемое православие».
У Гефтера совсем не так: не православие, не фольклор, но «космополитическая миссия» высокой русской литературы, обращенная к русским в последнюю очередь, а в первую очередь к инородцам. Фактически мы имели дело со вторым изданием революционного интернационализма, но в совершенно других исторических условиях, чем в начале XX века. Печально констатировать, что идея Русского мира, впервые озвученная в момент слома советского проекта, была отрыжкой советской коммунальной культуры диссидентов, – талантливой, но отрыжкой. И история должна была переработать эту «отраву» в нечто полезное и целительное для Русского мира реального, а не воображенного в грезах оппозиционеров «тоталитарному строю».
Для кого-то превращение русских в самый большой в мире разделенный народ – это катастрофа, а для кого-то возникает соблазн трактовать эти же факты как особенный шанс в новых условиях. Если отбросить заведомо несерьезную гипотезу о доброжелательности по отношению к Русской цивилизации со стороны глобального мира, то такой подход кажется ничем иным как «хорошей миной при плохой игре». Ведь невозможно всерьез говорить о языке как достаточном основании духовного либо делового единства людей, разбросанных по всему свету[12]. На деле же мы имели проект новых «интернационалистов», на этот раз на либерально-рыночной подкладке, которые сами не стеснялись говорить о включении России в глобализацию и употреблять слова вроде «транснациональное русское», «космополитическое государство» и т. п. Брэнды «русскости» предлагалось использовать для встраивания российских олигархических элит и их обслуги в мировые элиты