У меня осталось одно утешение – трубка в кармане. Я набил ее в темноте и, закуривая от восковой спички, воспользовался возможностью осмотреть внутренности моей темницы. Неприглядная тюрьма. Состояние побитых молью синих подушек говорило, что они давно не использовались регулярно; покрывающая пол клеенка в дырах; никакой внутренней фурнитуры нет. В то же время очевидно, что карету тщательно готовили к этой поездке. Внутренняя ручка дверей, очевидно, удалена; деревянные ставни закреплены так, что их нельзя раскрыть; к фрамуге под каждым окном прилеплены бумажные полоски, очевидно, скрывающие имя и адрес изготовителя кареты или ее предыдущего владельца.

Наблюдения дали мне достаточно пищи для размышлений. Этот мистер Вайсс, должно быть, очень добросовестный человек, если сопровождает свое обещание мистеру Грейвзу такими чрезвычайными мерами. Очевидно, простое следование букве закона не удовлетворяло его чувствительную совесть. Конечно, если у него не имелось причин разделять неестественное стремление мистера Грейвза к секретности, потому что невозможно предположить, будто эти меры предпринял сам пациент.

Следующие выводы из размышлений были несколько тревожными. Куда меня везли и с какой целью? Мысль о том, что меня везут в какое-то логово преступников, где меня ограбят и могут убить, я отбросил с улыбкой. Воры не разрабатывают тщательные планы, чтобы ограбить таких бедняков, как я. У нищеты в этом отношении свои преимущества. Но есть другие возможности. Воображение, подкрепленное некоторым опытом, подсказывало немало ситуаций, в которых врача можно привлечь – принуждением или без него, – чтобы он стал свидетелем или даже участником какого-нибудь незаконного действия.

Такие размышления, не слишком приятные, занимали меня во время этой необычной поездки. Ее монотонность прерывали и другие отвлечения. Например, я с большим интересом заметил, что, когда одни чувства временно не действуют, другие компенсируют это отсутствие, усиливая свою восприимчивость. Я сидел в полной темноте, которую нарушало лишь неяркое свечение тлеющего табака в моей трубке, и, казалось, был полностью отрезан от внешнего мира. Но это не так. Дрожание кареты, с ее жесткими пружинами и окованными железом колесами, точно и определенно передавало характер дороги. Гул гранитной брусчатки, подпрыгивание на мостовой, крытой щебнем, гладкий шорох деревянного покрытия, толчки и повороты при пересечении рельсов – все это очень узнаваемо и позволяет представить себе общий характер местности, через которую я проезжал. А слух дополнял подробности. Гудок буксира говорил о близости реки. Неожиданное и краткое гулкое эхо сообщало о проезде под железнодорожным переездом (кстати, за время поездки это происходило несколько раз), а когда я услышал знакомый свисток железнодорожного дежурного и пыхтение отходящего локомотива, я так ясно представил себе тяжелый пассажирский поезд, отходящий от станции, словно увидел его при свете дня.

Я только успел докурить трубку и выколотить пепел о каблук ботинка, как карета пошла медленнее и вошла в какой-то крытый переход, о чем я мог судить по гулким звукам эха. Потом я услышал, как за нами закрылись тяжелые деревянные ворота, и мгновение или два спустя дверцу отперли и открыли. Я, мигая, вышел и увидел крытый, вымощенный булыжниками проход, ведущий, очевидно, к конюшне, но было темно и у меня не оставалось времени делать наблюдения: карета остановилась перед открытой дверью, в которой стояла женщина, держащая зажженную свечу.

– Это доктор? – спросила она с отчетливым немецким акцентом и заслонила рукой огонь свечи, всматриваясь в меня.