Лысый господин сказал: чтоб ей было не больше шестнадцати, чтоб была брюнетка и худенькая и чтоб была темпераментная.
Маркель, с мечтательным выражением лица: чтоб была толстая и аппетитная.
Бирк: чтоб любила меня.
2 июля
Нет, это делается невыносимо. Нынче она снова пришла, около десяти. Она была бледна и выглядела убитой, расширенные глаза смотрели на меня не отрываясь.
– Что такое, – невольно вырвалось у меня, – что случилось, что-нибудь случилось?
Она ответила глухо:
– Нынче ночью он взял меня против воли. Все равно что изнасиловал.
Я сел в свое кресло у письменного стола, пальцы машинально нащупали перо, листок бумаги, точно я намеревался выписывать рецепт. Она села на краешек кушетки.
– Бедняжка, – пробормотал я как бы про себя. Я не находил что сказать.
Она сказала:
– О таких, как я, только ноги вытирать.
Мы помолчали, затем она стала рассказывать. Он разбудил ее среди ночи. Он никак не может уснуть. Он молил и клянчил; он плакал. Он говорил, что речь идет о спасении его души, он может бог знает чего натворить, загубить свою душу, если она не согласится. Это ее долг, а долг превыше здоровья. Господь их не оставит, Господь все едино дарует ей исцеление.
Я слушал пораженный.
– Значит, он лицемер? – спросил я.
– Не знаю. Нет, наверное. Просто он привык использовать Бога по всякому поводу, к своей выгоде. Все они такие, я ведь со многими из них знакома. Я их ненавижу. Но он не лицемер, нет, нет, напротив, я уверена, он всегда искренне считал свою веру единственно истинной, он скорее готов допустить, что всякий, кто ее отвергает, – обманщик и злодей, и лжет с умыслом, дабы ввергнуть других в погибель.
Она говорила спокойно, лишь голос чуть дрожал, и то, что она говорила, в одном казалось мне совершенно поразительно: я и не подозревал, что это нежное создание способно мыслить, что эта молоденькая женщина способна так судить о таком мужчине, как Грегориус, так здраво и словно бы со стороны, хотя, должно быть, питает к нему смертельную ненависть, глубокое отвращение. Отвращение и ненависть сказывались в легком дрожании ее голоса и интонации каждого слова и передавались мне, заражали меня, покуда она досказывала конец: она хотела встать, одеться, выйти на улицу, уйти на всю ночь, до утра; но он схватил и держал ее, и он ведь сильный, она ничего не могла поделать…
Я почувствовал, как меня бросило в жар, в висках у меня стучало. Я услышал внутренний голос, столь отчетливый, что испугался, уж не думаю ли я вслух; голос, цедивший сквозь зубы: берегись, пастор! Я обещал этому нежному созданию, этому цветку с шелковистыми лепестками, что буду защищать ее от тебя. Берегись, твоя жизнь в моих руках, и я хочу и смогу уготовить тебе вечное блаженство прежде, чем ты того пожелаешь. Берегись, пастор, ты меня не знаешь, моя совесть не походит на твою, я сам себе судья, я из породы людей, о которой ты и понятия не имеешь!
Как она умудрилась подслушать мои тайные мысли? Я даже вздрогнул, когда она вдруг сказала:
– Я готова убить этого человека.
– Милая фру Грегориус, – заметил я, улыбнувшись. – Разумеется, это только слова, но все равно не стоит ими бросаться.
Я чуть было не сказал: тем более не стоит ими бросаться.
– Однако, – продолжал я, не переводя дыхания, чтобы поскорее сменить тему, – однако как же, собственно, получилось, что вы вышли за пастора Грегориуса? Воля родителей или, быть может, невинное увлечение конфирмантки?
Она поежилась как от холода.
– Нет, ничего похожего, – сказала она. – История эта престранная, совсем особого рода, вам ни за что не догадаться. Я, конечно, никогда не была влюблена в него, ни на секунду. Не было даже обычной влюбленности конфирмантки в своего духовного наставника – ровно ничего. Но я попытаюсь все вам рассказать и объяснить.